Георг Лукач

«Творческая лаборатория Золя»

Литературное обозрение. 1940 г. № 22. С. 49-57

Книга т. Эйхенгольца имеет неоспо­римые достоинства. Автор — знаток творчества Золя, он добросовестно ис­следовал его произведения и письма, сделал ряд поучительных сопоставлений, разработал текстологические дан­ные с филологической точностью, ино­гда и тонкостью. Он располагает све­дениями нужными для того, чтобы дать картину «творческой лаборатории» Золя. И если бы т. Эйхенгольц издал чисто филологическое исследование о писательской работе Золя (то есть ра­боту, интересную главным образом для профессиональных литераторов), если бы он придерживался аналитически описательного метода, которым хорошо владеет, мы могли бы отозваться о его труде только с похвалой.

В рецензируемой книге автор не до­вольствуется описанием рабочей техники Золя, и это, разумеется, его право. Однако, говоря о вопросах литератур­ной истории и теории, он вышел за пре­делы филологического метода. А про­тив теоретических и исторических мыслей его книги мы вынуждены возра­жать, с благодарностью признавая в то же время филологические заслуги т. Энхенгольца.

Творческая сила филологического ис­следователя художественной литерату­ры зависит от его умения так вжиться в творчество исследуемого автора, что­бы догадываться о смысле ничтожней­ших намеков, иногда реконструировать только намеченный образ, незаконченную мысль в духе авторской концеп­ции, используя все, написанное художником или известное о нем из писем и мемуаров. Другими словами: филолог должен, хотя бы на время своей рабо­ты, глядеть на мир глазами «героя» этого писателя. Поэтому бывает даже полезно, если филолог пристрастен к объекту исследования. Даже известная предвзятость здесь не опасна.

Этой добродетелью М. Эйхенгольц обладает в высокой степени. Но она как сказано, добродетель чисто фило­логическая и при выходе из рамок этой науки обнаруживает свою недостаточ­ность. Дело в том, что мир, где живет писатель, не всегда таков, каким он его видит; изобразительные средства, ха­рактеры в его произведении могут быть неистинными, могут противоречить объ­ективной действительности. Если автор монографии судит о художественном мире писателя только «изнутри», он ри­скует впасть в то же самое противоре­чие с действительностью, что и писа­тель. Это случилось в рецензируемой книге с т. М. Эйхенгольцем.
Приведем несколько примеров.

Автор пишет об отношении Золя к его литературным предшественникам (стр. 30—31). Он характеризует их по­средством цитаты из критических заме­чаний самого Золя. Цитаты выбраны удачно, и против такого способа харак­теристики возражать нельзя. Но даль­ше, прямо вслед за ней, Эйхенгольц до­бавляет: «Таким образом, эстетические суждения Золя сводятся к тому, что реалисты и натуралисты исключали «субъективную необузданность роман­тизма», о которой писал Маркс» (стр. 31).
Читатель недоумевает. Кому принад­лежит это мнение об истории реализма во Франции? Золя, Эйхенгольцу или же Марксу? Действительно ли взгляды Маркса и Золя в этом вопросе идентич­ны? М. Эйхенгольц оставляет это без разъяснения.

М. Эйхенгольц считает Золя вершиной реалистической литературы (во вся­ком случае французской). Он сравни­вает Золя с его предшественниками. Он критикует субъективизм романтиков. Отождествляя (не вполне законно) Фло­бера с парнасцами, выводит объективизм Флобера из социальной изоляции писа­теля после 1848 года. Золя, по его мнению, стоит ближе к Бальзаку. Но Бальзак сохранял еще слишком много от «оценочного» метода романтиков. В отличие от него, «вместо рассуждений по поводу описываемого Золя прибе­гает к особым композиционным прие­мам, благодаря которым его описания приобретают характер идеи» (стр. 136).
Итак, творчество Золя предстает как синтез положительных сторон Бальзака и Флобера.
С нашей точки зрения, это весьма спорно.

Мы, конечно, отнюдь не отрицаем права т. Эйхенгольца, как и всякого писателя, излагать и защищать свои взгляды. Но попросту их деклариро­вать, выдавая мнение Золя о Бальзаке и Флобере за непогрешимую истину, не затрудняя себя каким бы то ни было самостоятельным анализом, — это уж, конечно, злоупотребление правом, Это — произвол «чистой филологии», вторг­шейся в чуждую ей область теории и истории литературы.

Ложность метода т. Эйхенгольца еще ясней там, где автор рассказывает о споре Золя против психологизма. Автор цитирует письмо Золя Леметру и дает несколько кратких комментариев, заим­ствованных опять же из текстов самого Золя. На первый взгляд, позиция, т. Эйхеигольца оправдана: ведь «пси­хологизирующие» противники Золя бы­ли реакционерами (достаточно вспом­нить Поля Бурже). Однако на деле объективный смысл этого спора таким способом не может быть раскрыт. Исто­рический анализ показал бы, что в нем столкнулись ложная тенденция и лож­ный протест против нее; бездушие и безобразность натурализма вызвали лож­ную оппозицию «психологистов». И только ограничив себя узкими рамками литературных споров в Париже 80-х го­дов, можно думать, будто не сущест­вует иного выбора как между натура­лизмом к психологизмом. Такая дилем­ма сама по себе является признаком упадка, снижением задач литературы, падением ее художественных средств.

Гете и Вальтер Скотт, Бальзак и Стендаль, Толстой и Чехов не были ни натуралистами, ни «психологистами». И неправота «психологистов» вовсе не до­казывает правоту Золя. Так, например, думал Поль Лафарг, утверждая, что Золя «смешивает исследование сложных причин явлений с выдаваемой за психологию сентиментальной болтовней салонных дам об их милых слабостях»[1].

М. Эйхенгольц, по-видимому, чувству­ет себя не вполне уверенно, защищая теоретические тезисы Золя в этом спо­ре. Вероятно, поэтому он подкрепляет их ссылкой на идейную и психологическую содержательность романа «Творчество». Однако, хотя бы уже то обстоятельство, что тот же Лафарг на­звал «Творчество» «жалким плагиатом из «Неведомого шедевра» Бальзака обязывало нашего исследователя не только провозгласить, но и доказать идейно-психологические достоинства этого романа.   

Приведенные нами примеры — только частности. Обратимся теперь к об­щему взгляду М. Эйхенгольца на твор­ческую эволюцию Золя.    :
М. Эйхенгольц считает предрассуд­ком характеристику реализма Золя как биологического натурализма. Такая тенденция, по мнению М. Эйхенгольца, преобладала лишь в |ранних вещах («Тереза Ракэн», см. стр. 8, 94 « др.); в 70-х же годах в творчестве Золя со­вершился резкий перелом: «Художест­венное отражение этого перелома выра­зилось в отходе Золя от физиологиче­ских тем и в большем внимании к те­мам социальным» (стр. 14). Это подчер­кивается по многих местах рецензируемой книги, и особенно в ее заключении. «Биологическая философия» якобы име­ла лишь то значение, что Золя точно изображал психофизиологию человека, людей из плоти и крови.

Верно ли это?

М. Эйхенгольц подробно анализирует работу Золя над романом «Жерминаль», и этот анализ интересен и поучителен. По первоначальному замыслу Этьен Лантье должен был быть преступни­ком, отягощенным наследственной ма­нией убийства (стр. 91). Позднее, пишет М. Эйхенгольц, на первый план в образе Этьена выступают социальные черты, а патологические переносятся на брата Этьена, Жака Лантье, героя романа «Человек-зверь».

Вот еще образец «филологического» метода нашего исследователя! Он показывает, что черты наследственной биологической отягощенности в характери­стике героя количественно умень­шаются, и делает из этого вывод, что роман в его окончательной редакции не построен на биологической основе. Но доказать это можно было бы только художественным анализом «Жерминаля». Лишенные сейчас возможности произвести такой анализ, мы лишь напомним о сцене убийства:
«Этьен обезумел. Глаза его застлало красным туманом, к горлу прилила кровь. Убийство стало для него непрео­долимой физической потребностью. Оно надвигалось помимо его воли, побуждаемое наследственностью. Он отодрал от стены тяжелый и объемистый кусок шифера и, схватив его обеими руками, с удесятеренной силой опустил его Шавалю на череп».

Описания, следующие за этим, и мысли автора только подчеркивают наследственный фактор; они возникли из «биологической философии».

Это показывает, как мало значит для эстетики филологический метод М. Эйхенгольца. Он прав: Этьен – не Жак, не совершенно озверелое существо, но человек, в душе которого дремлет зверь; от времени до времени зверь просыпается и делает в конце Этьена убийцей. Мы не будем также спорить против того, что по мере работы писателя образ Этьена дополнялся социальными чертами (на стр. 95 Эйхенгольц называет Этьена даже «предшественником коммунаров»). Но исследователь должен ответить на вопрос: как же связаны между собой биологические и социальные черты в образе Этьена, как образуют они художественное целое?

Великие реалисты достигали в этом смысле поразительной органичности. Красота Анны Карениной, красота Люсьена де Рюмбапре неразрывно связана с их общей характеристикой, с их судьбой; их образы были бы совершенно другими, не будь у них этого биологического качества. Оно не случайно и беспрестанно вступает во взаимодействие с другими человеческими качествами этих персонажей. Все качества человека в изображении великих реалистов всегда образуют внутренне изменчивое и сложное целое, - человеческую личность, многообразно связанную с жизнью общества. У Золя мы видим резкую двойственность: нет никакого моста между биологической наследственностью Этьена и его революционным настроением. Наследственность остается несчастной случайностью, и оба мотива идут рядом, совершенно раздельно.

Уже это показывает, как спорно утверждение М. Эйхенгольца ъ, будто Золя отрекся от биологизма. Мы не вспомнили о многих деталях романа «Жерминаль», где биологизм обнаруживается еще сильней (например убийство Мегра восставшими женщинами). А ведь в «Жерминале», без сомнения, социальные мотивы играют значительно большую роль, чем в других романах Золя.

Чтобы предупредить возможные недоразумения, сошлемся на свидетельство Салтыкова-Щедрина, которого во всяком случае никто не заподозрит в сочувствии реакционным «психологи­стам». Вот как он судил о «Нана» — о романе, который написан поздней «Жерминаля» и, по Эйхенгольцу, дол­жен быть еще более социальным, еще более свободным от биологизма:

«Представьте себе роман, в котором главным лицом является сильно дейст­вующий женский торс, не прикрытый даже фиговым листом, общедоступный, как проезжий шлях, и не представляю­щий никаких определений, кроме под­робного каталога «особых примет», зна­менующих пол. Затем поставьте, в pen­dant к этому сильно действующему торсу, соответствующее число мужских торсов, которые тоже ничего другого, кроме особых примет, знаменующих пол, не представляют. И потом, когда все эти торсы надлежащим образом постав­лены, когда, по манию автора, вокруг них создалась обстановка из бутафор­ских вещей самого последнего фасона, особые приметы постепенно приходят в движение, и перед глазами читателя завязывается бестиальная драма».

Эта гневная сатира — отнюдь не ре­зультат случайного, преходящего на­строения. Еще задолго до того, как были написаны эти строки, Щедрин в письмах к своим друзьям очень резко писал об ошибках Золя и Гонкуров. И любопытно, что И. С. Тургенев, личный друг этих французских писателей, сообщал Щедрину о своем полном согла­сии с его критикой.

Что же вызывало распад образов, разнузданность биологизма в творчестве такого крупного писателя, как Золя, несмотря на то, что он постепенно все более обращался, как справедливо ука­зывает М. Эйхенгольц, к социальным идеям?

Присмотримся поближе к идеям Зо­ля. Тов. Эйхенгольц указывает, что Зо­ля был «механическим материалистом». Ио это слишком общее определение, ко­торое относится не только к Молешотту, но, в известной мере, и к Фейерба­ху. Поэтому оно дает вообще немно­го, — и не дает ровным счетом ничего, когда речь идет о художественной переработке философских идей. К тому же путеводными звездами зрелого Золя были Ипполит Тэн и Огюст Конт; пос­ледний — позитивист, идеалист, и пер­вый также, в основном, принадлежит к позитивистам, чему не мешают отдель­ные замечания в его работах в духе молешоттовского вульгарного материализма. Известно также, что идеалистические воззрения Конта и Тэна на об­щество становились с годами все реакционней.

Правда, Золя был знаком не только с позитивистской философией, но и с теориями великих естествоиспытателей. К сожалению, даже филологическая тщательность Эйхенгольца не позволяет судить, насколько глубоко он их изучил. Лафарг относился к естественно­научным занятиям Золя в высшей сте­пени недоверчиво. Говоря о применении к «экспериментальному роману» теории Клода Бернара, Лафарг замечает, что «некоторым извинением для Золя может быть только его полное незнание теории Клода Бернара». Идеалистическая аб­страктность, схематичность позитивизма мешали Золя воспользоваться данными естественных наук, применить их в сво­ей работе творчески, а не механично.

Золя всегда руководился определенными идеями, и т. Эйхенгольц очень верно указал на их значение для пер­воначального наброска и позднейших редакций «Жерминаля». Но эти идеи,— ложны они или нет, — всегда чрезвы­чайно абстрактны и потому могут быть основой лишь для общего замыс­ла монументального романа; они не помогают, однако, постичь индивидуаль­ный характер людей и событий, а нао­борот, обуславливают слияние и людей и событий в образ некоей отвлеченной «среды». Двойственному изображению отдельного человека, — психология, с одной стороны, биология с другой, — соответствует и двойственное изобра­жение людей вообще: человек, с одной стороны, противостоящая ему «среда» — с другой. В образе Этьена Лантье на первый план выступает непримиримая противоположность его психологии и биологии. Но бывает и так, что харак­тер действующего лица целиком погло­щается изображением «среды» (это сближает Золя с импрессионизмом в живописи).

Тов. Эйхенгольц прав, видя в описа­ниях Золя выражение его идей. Но мо­гут ли идеи, изображенные описательно-символически, обладать подлинной действенностью? Могут ли они на­сытить собой целое произведение? Только ответ на эти вопросы решает проблему.

М. Эйхенгольц признает описательный метод Золя верным способом адекват­ного изображения идей. Но даже он, фанатический почитатель, вынужден де­лать известные оговорки, — например, сообщить, что сам Золя задумал описа­ние железной дороги в романе «Чело­век-зверь» только как «рамку действия», как «постоянный аккомпанемент», и до­бавить от себя, что железная дорога в этом .романе «является, как мы видели, лишь символом прогресса, цивилизации, противопоставляемых исконному физио­логическому «человеку-зверю» (стр. 179).

Итак, самое большее, что может дать золаистский метод, — это сильное и точное описание определенных общест­венных учреждений (биржа, рынок и т. д.). Даже строгий критик Золя, Поль Лафарг, хвалит эти картины «современ­ных экономических организмов-гиган­тов» и считает их лучшей и самой но­вой стороной его творчества. М. Эйхен­гольц приводит эту цитату из Лафарга даже дважды (стр. 104 и 194—195). Но к образам людей, написанным тем же методом, Лафарг относится совсем иначе. Он утверждает, что Золя «опи­сывает действительную жизнь без остроумия, без сатиры, без юмора».

Тов. Эйхенгольц возражает Лафаргу довольно своеобразно: «П. Лафарг упре­кал Золя в том, что у него отсутствует юмор, сатира. Это не вполне соответ­ствует действительности. Сатирический гротеск характерен для ряда романов Золя» (стр. 218). Как будто эта ссыл­ка на «гротеск» что-нибудь да значит в вопросе о юморе!

На упрек в недостатке остроумия у Золя т. Эйхенгольц не отвечает совсем. А именно этому недостатку Золя Поль Лафарг придает принципиальное значе­ние. Он пишет, что даже биржевики, как ни плоски их характеры, в действи­тельности обладают гораздо большим остроумием и талантом, чем их литера­турные двойники в «Деньгах». Золя хо­тел сделать двух главных героев этого романа крупными личностями и одного из них — Буша — даже человеком исключительным. «Между тем, — пи­шет Лафарг, — вместо глубоких мыс­лей мы слышим от них только пустую болтовню!» Таким образом, метод, кото­рым Золя искал наибольшего прибли­жения к действительности, приводит к тому, что его картина уступает в остро­умии даже действительной жизни в пе­риод упадка.

О том, что Лафарг энергично подчер­кивает, т. Эйхенгольц попросту умал­чивает. Лафарг, например, придает боль­шое значение тому, что Золя вел «от­шельническую жизнь», изолируя себя от общества. (Напомним, что М. Эйхенгольц тоже считает это обстоятельство очень важным, — но почему-то только для Флобера; что касается Золя, то здесь т. Эйхенгольц склонен считать всякую опасность неопасной.) В част­ности, Лафарг связывает с отъединеностью Золя от общества и «репортерские» элементы в его творчестве. М. Эй­хенгольц — слишком сведущий и доб­росовестный исследователь, чтобы оста­вить эти элементы без внимания; он старается лишь преуменьшить их ме­сто, представить их как нечто второ­степенное. Но сам т. Эйхенгольц унич­тожает результат своих стараний, ког­да показывает, например (стр. 190—191), что, изображая Наполеона III, Золя пол­ностью следовал беглым анекдотическим наблюдениям Флобера и Гонкуров,
Золя никогда не умел понять дейст­вительных причин описанных им явле­ний; Лафарг показывает это на двух примерах: пьянство строительных рабо­чих в «Западне», борьба между группами капиталистов в «Деньгах». Золя скрывал свое незнание, или недостаточное знание общественной жизни и вытекающую отсюда «банальность выводов», говорит Лафарг, за «романтиче­ски окрашенными картинами».


Социальная изолированность, — важ­ный момент в бытии и мировоззрения Золя, — не дала ему вопреки мнению М. Эйхенгольца, преодолеть «биологи­ческую философию». Чем отвлеченней ему представлялись социальные причи­ны, побуждающие людей к действию, тем больше ему приходилось обращать­ся к непосредственно наблюдаемым причинам, то есть к биологическому восприятию жизни. Критики послелафаоговского периода либо критиковали биологический метод Золя с позиций реакционного психологизма, либо его возвеличивали. Последнее делает и т. Эйхенгольц. Но он ошибается, думая, что этим методом Золя достигал реа­листической силы, изображал людей «из плоти и крови». Наоборот, все лю­ди таким способом уравниваются, вся их душевная жизнь сводится тоже к «чисто психологическим», но отрывочным и тем более отвлеченным реакциям.

Представим себе на минуту Клерхен или Маргариту Гете, изображенных «биологическим методом». Клерхен в любовных объятиях Эгмонта гораздо меньше отличалась бы от Маргариты в любовных объятиях Фауста, чем отли­чается у Гете Клерхен, героическая му­ченица нидерландской революции, от отчаявшейся соблазненной мещаночки Маргариты. И любовь этих двух деву­шек у Гете очень различна; но именно потому, что различен их моральный, об­щественный, умственный, чувственно-индивидуальный облик, то есть именно благодаря тому, что биологические мо­менты любви не занимают у Гете зна­чительного, а не то что первого места в характеристике.

Искусство великих реалистов в этом отношении полностью совпадает со взглядами величайших учителей марк­сизма. Ленин говорил Кларе Цеткин: «Отношения между полами не являются просто выражением игры между обще­ственной экономикой и физической потребностью. Было бы не марксизмом, а рационализмом стремиться свести не­посредственно к экономическому бази­су общества изменение этих отношений самих по себе, выделенных из общей связи их со всей идеологией» (К. Цет­кин. «Воспоминания о Ленине». Партиздат. 1933, стр. 77).

Изоляция физиологических моментов в человеке — отличительная особенность Золя, и это одна из важнейших причин, заставлявших его уравнивать человече­ские типы на невысоком мыслительном и нравственном уровне.

Пустынность и безнадежность мира, нарисованного Золя, отмечалась крити­кой не раз. Как мы видели по Лафаргу, даже бедный мирок парижских мак­леров духовно богаче в жизни, чем в изображении Золя. Очень точно выра­зил свое мнение об этой стороне творчества Золя Лев Толстой:
«...я русский и не жил с французским народом, я все-таки утверждаю, что, описывая так свой народ, французские авторы не правы и что французский на­род не может быть таким, каким она его описывают. Если существует Фран­ция такая, какою мы ее знаем, с ее истинно великими людьми и теми вели­кими вкладами, которые сделали эти великие люди в науку, искусство, граж­данственность и нравственное совершен­ствование человечества, то и тот рабо­чий народ, который держал и держит на своих плечах эту Францию с ее ве­ликими людьми, состоит не из живот­ных, а из людей с великими душевны­ми качествами; и потому я не верю то­му, что мне пишут в романах, как «La terre», и в рассказах Мопассана, так же как не поверил бы тому, чтобы мне рассказывали про существование прекрасного дома, стоящего без фундамента».

М. Эйхенгольц, как и другие безусловные почитатели Золя, любит ссы­латься на его оптимизм. Пора бы и к этому вопросу подойти по-марксистски, то есть исходить не из субъективных настроений и верований, а из того, что его произведения объективно собой представляют. Тогда картина будет со­всем иная. «Бесперспективный песси­мист» Бальзак (так его называют наши запоздалые поклонники позитивистского «оптимизма») рисует капиталистический мир в котором гибнут все лучшие че­ловеческий стремления. Но люди гибнут у него всегда в борьбе, иногда в борьбе героической. — поэтому мы видим в их еще слабых и ложно направ­ленных усилиях зародыш стойкого со­противления мертвящим силам капита­лизма. Человеческий мир «оптимиста» Золя полон глубокой безысходности: все в нем придавлено фатальной силой «среды», биологических факторов.

Полное подчинение такому мировоз­зрению обусловило бы в искусстве ме­лочный натурализм. Это противоречило художественному темпераменту Зо­ля: писатель стремился к грандиозным монументальным образам. Но как мож­но было их создать его литературными средствами на основе его илософии? Богатство, свобода, изменчивость внут­ренней жизни человека для него не су­ществовали. И ему оставалось только одно средство: внешний гиперболизм человеческих фигур и предметного мира.

О гиперболическом изображении об­щественных институций мы уже упоми­нали. Это — одна из сильнейших, хотя и не безусловно сильных сторон твор­чества Золя. Не безусловно сильная его сторона потому, что она преувеличивает немощь человечества перед всесильным фетишем капитализма, преуменьша­ет тенденции, противодействующие ему. Золя и Виктор Гюго отличаются от великих реалистов тем, что они монумен­тально изображают фетишистские пред­ставления о капитализме и сами не ви­дят в явлениях общественной жизни отношений между людьми. Сравните, например, описание какого-либо из «ги­гантов» у Золя с фабрикой в «Мате­ри» Горького, в «Пелле завоевателе» Андерсена Нексе, — вы отчетливо уви­дите разницу между художественным «снятием» и закреплением буржуазного фетишизма. (Рассуждения т. Эйхенгольца на стр. 153 о золаистских описани­ях в свете марксова учения о товарном фетишизме ставят весь вопрос на голо­ву.) Так обстоит дело с грандиозными картинами социальных явлений. Что же касается изображения людей, то здесь гиперболизация может быть либо жи­вописно- декоративной (Лафарг критику­ет с этой точки зрения роман «Земля»), либо должна гигантски преувеличить в человеке одну его стаасть. Но страсти для Золя либо биологичны, либо абст­рактно-социальны; поэтому их преуве­личение только подчеркивает односто­ронность его художественно-философ­ской концепции. Это гиперболизм, про­ивоположный тому, что мы находим у Шекспира или Бальзака.

Эти черты искусства Золя показыва­ют несовершенство его реализма. Пи­шущий эти строки знает, что такая мысль не вызовет сочувственного от­клика со стороны многих наших крити­ков. Уже не раз его обвиняли в том, что он гегельянец, убежденный в роковой обреченности искусства: и главным поводом для этого поклепа было имен­но то. что он не видел в творчестве Золя принципов, которые якобы выве­ли буржуазную литературу из кризиса, последовавшего за 1848 годом. Но в этой рецензии мы решимся повторить эту нашу мысль. Отчасти нас подбод­ряет и т. Эйхенгольц признающий на­личие глубокого кризиса в западно­европейской литературе после 1848 го­ла и указывающий его симптомы у Флобера. Будем считать, что относительно кризиса мы пришли к согласию. Подумаем теперь о выходе из него.
Был ли выход, и в чем он состоял?

Ответ на это дает история, освещен­ная марксистско-ленинской мыслью. В письме к Паулю Эрнсту Энгельс писало ведущей роли скандинавской и рус­ской литератур; Ленин писал о творче­стве Льва Толстого как о шаге вперед в художественном развитии человече­ства. Значит, выход был. И, значит, от­рицать творческие принципы Золя и золаистов, как выход из кризиса, это еще не значит считать литературу вто­рой половины XIX века фатально ка­тящейся в небытие. Это значит только, что мы ищем и видим подлинные худо­жественные завоевания этих лет, во-первых, в творчестве Льва Толстого, Щедрина, Чехова, во-вторых, в творче­стве Ибсена и других выдающихся скандинавских писателей.   

Напомним кстати, что западные писатели из числа современных гуманистов- антиимпериалистов связаны, с великим реализмом того периода: Ромэн Рол­лан с Толстым, Бернард Шоу с Ибсеном и т. д. И творчество Анатоля Франса не имеющее связи с русским и скан­динавским реализмом 60—80-х голов, черпает из более далекого прошлого (источник Франса — просвещение XVIII века), но не из натурализма, не из французского распадающегося реализма конца века. Не случайность, что социалистические писатели-реалисты, начав­шие писать еще в капиталистическом обществе — Максим Горький, Андер­сен Нексе, — тоже обращались к тра­дициям русского и скандинавского, но не золаистского реализма.

Энгельс очень рано заметил это пе­ремещение великого искусства с запа­да на восток и объяснил его причины. В свете этих объяснений следует пони­мать и энгельсовскую критику Золя.

К Золя Энгельс обращается не столь­ко как к индивидууму, а как к пред­ставителю влиятельного направления: «все Золя прошлого, настоящего и будущего» (подчеркнуто мною. — Г. Л.), Притом он считает это направ­ление вредным для реалистической ли­тературы. Точно так же в письмах о драме Лассаля «Франц фон-Зикинген» Маркс и Энгельс противопоставляли ху­дожественным принципам Шекспира не качества отдельных произведений Шил­лера, но «шиллеризацию». Это означа­ет, конечно, что Маркс и Энгельс признавали Шиллера, Энгельс — Золя писателями большой силы; с посредствен­ностью не стоило бы так энергично бо­роться. Но именно потому влиянию этих писателей и надо противодействовать, пока есть опасность, что оно распро­странится. Средством для этого служит демонстрация и анализ слабых сторон «шиллеровщины» и золаизма. Время для бесстрастной характеристики их насту­пит тогда, когда марксистская эстети­ка восторжествует в литературной практике и теории; для оценки Шиллера это время уже наступило, для оценки Золя еще нет. И такие книги, как ре рецензируемый труд М. Эйхенгольца, как будто специально предназначены для того, чтобы продлить период, когда оценке Золя еще необходимо резко подчеркивать слабые стороны этого выдающегося писателя.

Противореча исторической и художественной истине, т. Эйхенголъц впадает конечно, и в противоречие с Марксом и Энгельсом. Страстный апологет Золя, наш исследователь способен его крити­ковать лишь в частностях; и ему труд­но примирить свое мнение с недвусмыс­ленным мнением Энгельса. М. Эйхен­гольц пытается все же найти баланс. Это нас приводит к разговору о не­приятных эпизодах в его книге.

М. Эйхенгольц конечно, цитирует слова Энгельса о Золя. Но как он цитирует! Закончив анализ «Pугон Маккаров» безоговорочным восхвалением «Жер­миналя» как социального романа, он переходит к позднейшим произведениям Золя — «Трем городам», «Четырем евангелиям». Исследование романа «Труд» наталкивает его на вывод, что Золя был подвержен влиянию рефор­мистских тенденций в социал-демокра­тии. М. Эйхенгольц пишет: «Во всем этом явно сказывается пагубное влия­ние на творчество Золя реформистского социализма. Реформистские тенденции вызвали, надо полагать, известную су­ровую оценку Золя Энгельсом» (стр. 24). Затем следует цитата из Энгельса.

Как видим, комментарий Эйхенгольца к предшествующей цитате заставля­ет читателя думать, будто Энгельс имел в виду только позднего Золя. Но пись­мо Энгельса (сам т. Эйхенгольц добросо­вестно указывает дату) написано в 1888 году, а «Труд» Золя — в 1901. Сле­довательно, критика Энгельса не мог­ла быть вызвана этим романом: она опи­ралась на романы «Жерминаль» (1885), «Творчество» (1886), «Земля» (1887). Значит, речь идет не только о позднем Золя, но шире — о крупнейших его зрелых произведениях. Это существенно меняет дело.

Существенно также и то, что Энгельс не говорит ни слова о реформистских тенденциях Золя[2].

В письме к мисс Гаркнес Энгельс пишет о художественной правдивости Бальзака, о «победе реализма» в его творчестве над политическими предрассудками автора. Неужели же хоть один разучили человек может вообразить, что Энгельс предпочитал легитимизм Бальзака реформизму Золя!
Своим неточным комментарием и не­правильным обрамлением цитаты М. Эйхенгольц затемнил ясный смысл энгелъсовских слов.

Дальнейшая интерпретация их только усиливает путаницу. Тов. Эйхенгольц пишет: «Из этих слов Энгельса не сле­дует, однако, делать вывода, будто он совершенно отрицал критическую сторо­ну творчества Золя. Несмотря на нали­чие реформистских мотивов, романы Зо­ля имеют большую критическую значи­мость» (стр. 25).

В приведенных Эйхенголъцем словах Энгельса нет ни слова и о критическом реализме Золя. Ссылаясь непосредст­венно на Энгельса, нельзя, очевидно, сказать в пользу Золя больше, чем то, что сказали мы: Энгельс должен был считать творчество Золя крупным явле­нием, раз он предполагал весьма ве­роятными подражания ему не только в настоящем, но и в будущем.

Если бы т. Эйхенгольц захотел разо­браться в точке зрения Энгельса, ему следовало бы серьезней отнестись к статье Лафарга, потому что Энгельс знал если не статью, то во всяком слу­чае мнение Лафарга о Золя. Интересно, что французский оригинал статьи Лафарга неизвестен; мы знаем только ее немецкий перевод, опубликованный в «Нейе цейт» в сентябре 1891 года. В письме к Каутскому от 30 апреля 1891 года Энгельс жалуется на увлечение Лафарга теориями доисторического об­щества; «они кажутся ему много важ­ней, чем Золя, которым именно он дол­жен бы заняться». Нет сомнения, что есть связь между этим письмом и опуб­ликованием статьи Лафарга (если Эн­гельс и не принимал в ее написании бо­лее близкого участия).

Выше мы показали, что М. Эйхен­гольц оставил без внимания основные критические мысли Лафарга, а свои возражения ему направил лишь против совершенно второстепенных замечаний; зато наш автор дважды повторил те немногие слова одобрения, которые есть в лафарговской оценке.
Читатель, не изучивший марксистской литературы, может вынести из книги М. Эйхенгольца впечатление, будто Энгельс осуждал в Золя только его реформистские тенденции, а Лафарг видел в нем писателя, плодотворно об­новляющего реалистическое искусство. Вот к какому прегрешению против исти­ны привел т. Эйхенгольца его филологический метод, покусившийся на исто­рию и теорию литературы.

***
Со взглядами классиков марксизма-ленинизма на литературу обращаются так же вольно и некоторые другие кри­тики, не обладающие ни добросовестно­стью М. Эйхенгольца, ни его филологической ученостью. Они слывут зачастую «теоретиками» и «острыми полемиста­ми», хотя последний их талант и за­ключается главным образом в ловком жонглировании цитатами; спор с ними бывает почти невозможен, — он сво­дится к поправкам и опровержениям, совершенно затемняющим вопросы. Эти литераторы не желают поступать по отношению к классикам марксизма бо­лее честно, чем по отношению к сво­им современникам, рядовым советским критикам.
Приведем пример: Марке и Энгельс ставили Бальзака выше Золя, Шелли выше Байрона. Некоторые наши критики думают иначе. Это их право. Все дело в том, как они его отстаивают. Если бы они, подобно Францу Мерингу, от­крыто заявляли о своем несогласии с классиками в отдельных вопросах, по этому поводу могли бы возникнуть пло­дотворные споры. Меринг выступал от­крыто не только по историческим во­просам, где он был прав, против Эн­гельса; Меринг расходился с классика­ми марксизма и в оценке Шиллера и Фрейлиграта. В обоих этих случаях он был неправ, но разъяснение его ошибки пролило свет на некоторые проблемы истории литературы. Ленин в предисловии в книге «Материализм и эмпириокритицизм» хвалил Меринга и ставил его в пример махистам, не имею­щим смелости заявить о своем разрыве с марксизмом. Наши критики,, не согла­сные с литературными взглядами клас­сиков марксизма, трубят во все рога о своем полном согласии с ними. Поэтому их оппозиция еще более жалка, чем махистский «бунт на коленях».

Тов. Фрадкин показал (см. «Литера­турный критик», 1940, № 7—8), какую ловкость проявила Е. Гальперина, жонглируя энгельсовской оценкой Зо­ля. Мы охотно аплодировали бы этой ловкой ухватке, если бы увидели ее в менее ответственном деле; ведь всему свое время, свое место. Но другой ли­тературовед, И. Анисимов, понимает это еще меньше, чем Е. Гальперина; его «юбилейная» статья о Байроне («Новый мир», 1938, № 1) просто удивляет при­митивностью «комментаторских» прие­мов. В конце этой статьи И. Анисимов цитирует несколько мест из юношеских работ Энгельса, где Энгельс пишет, что великие писатели, в том числе Байрон и Шелли, найдут в пролетарской среде больше читателей, чем они имели их среди буржуа. Опираясь на эту мысль, И. Анисимов заканчивает свою статью следующим образом: «Эта слова пока­зывают значение творчества великого поэта и разъясняют великий историче­ский смысл его творчества. Оно принад­лежит народу. Оно принадлежит пере­довому и прогрессивному человечеству» (стр. 302).

Читатель, не знакомый с этим специ­альным вопросом, подумает, конечно, что это и есть точка зрения классиков марксизма на творчество двух англий­ских поэтов, что основоположники мар­ксизма считали Байрона по меньшей мере равным Шелли. Но ведь из вос­поминаний Элеоноры Маркс известен отзыв Маркса:

«Подлинное различие между Байро­ном и Шелли состоит в следующем: те, кто их понимает и любит, считают сча­стьем, что Байрон умер на тридцать шестом году жизни, ибо он сделался бы реакционным буржуа, если бы прожил дольше; напротив, они сожалеют, что Шелли умер двадцатидевяти­летним, ибо он был подлинным революционером и всегда относился бы к авангарду социализма». Повторяем еще раз: мы не отрицаем права И. Анисимова иметь свое мнение о Байроне и Шелли и доказывать в этом частном вопросе свою правоту против Маркса. Но приводить из Энгель­са те цитаты, где речь идет не столь­ко об оценке Байрона, сколько о судьбе культурного наследия вообще, и за­малчивать при этом приведенную нами мысль Маркса о Байроне, — это уже прием недопустимый, не имеющий ни­какого политического, научного или мо­рального оправдания.

Нам неизвестна творческая история книги М. Эйхенгольца. Мы не можем судить, что побудило его покинуть мирный кров филологии ради опас­ного плавания по просторам теории, где он так часто теряет верный путь. Редактор его книги мог только еще сильней запутать автора, ибо редактор этот — И. Нусинов, — известный раз­носчик вульгарной социологии. Вульгар­но-социологическими взглядами на реа­лизм и натурализм, в особенности на натурализм Золя, испорчена и книга М. Эйхенгольца.

Но т. Эйхенгольц — работник во мно­гом чрезвычайно полезный. Поэтому от­дадим ему должное, закончив нашу ре­цензию словами из «Фауста»:

Я ужас ощущаю
Давно уже, — скорблю всем существом,
Когда тебя с товарищем встречаю.


1.  П. Лафарг. Литературно-критические статьи, стр.207

2. Отметим, что и Лафарг, всю жизнь боровшийся против реформизма в со­циал-демократии, тоже не говорит ни­чего о реформизме Золя, критикуя его идеологическую слабость в статье, на­писанной через три года после письма Энгельса.

На главную Георг Лукач Тексты