Вспоминая Лукача

Т. Мотылева

 

ИЗ СТАТЬИ «С ДИСТАНЦИИ ДЕСЯТИЛЕТИЙ»

В течение всей своей жизни Дьердь Лукач был под перекрестным огнем самой разнообразной критики. Любая его книга, как и многие аспекты его общественной деятельности, вызывали разноречия и споры. Эти споры не прекратились (в международном масштабе) и по сей день. Вероятно, личные свидетельства тех, кто знал Лукача, встречался, беседовал с ним, сегодня небесполезны, — они могут включиться в контекст споров, помочь прояснить в глазах потомков облик человека и ученого, о котором в разное время было высказано столько разных суждений, нередко и предвзятых, и неверных.
Мне посчастливилось много раз видеться с Лукачем и его женой Гертруд в годы их пребывания в СССР, начиная с 1935-го и кончая весной 1945 года. Я была принята в их доме как «свой» человек, вначале не в силу каких-либо личных качеств, а просто как жена венгерского коммуниста, одного из давних друзей семьи. На первых порах я страшно стеснялась в присутствии прославленного философа, не могла ни слова вымолвить, сидела и молча прислушивалась к разговорам, которые из внимания ко мне велись не по-венгерски, а по-немецки. Постепенно я поборола свою робость — и вошла для Лукачей в круг «своих» не только как жена своего мужа, но и сама по себе. Осенью 1941 года Институт мировой литературы им. Горького, где я тогда работала, был эвакуирован в Ташкент; в течение полугода, с декабря 1941 года, там жили и Лукачи. И я почти каждое воскресенье приходила в маленький глинобитный узбекский домик, находившийся в стороне от центра города на одной из тихих боковых улиц, — Лукач вместе с Гертруд продолжал там вести ту напряженную трудовую жизнь, какую вел в Москве. Там была написана его небольшая публицистическая книжка «Борьба гуманизма и варварства», по желанию автора я сверила перевод с немецким оригиналом и провела некоторую литературную правку — эта работа доставила мне большое удовольствие. Книжка эта, вышедшая в 1943 году в издательстве Узгиз, до сих пор пользуется читательским спросом в Библиотеке им. Ленина в Москве, и я не без гордости вспоминаю, что там стоит мое имя как редактора.
Сегодняшние читатели научных трудов Лукача подчас представляют его себе своего рода аристократом духа, далеким от будничной жизни, витающим в высоких сферах теорий. Такое представление по меньшей мере односторонне. Живя в Москве, занимаясь капитальными трудами о Гегеле и Гете, он в то же время отнюдь не чурался текущей литературной работы, писал небольшие статьи возможно общедоступно, стараясь обращаться к широкому кругу читателей. Связь с современностью, с политической борьбой дня живо ощущается и в его книге «К истории реализма», изданной в Москве в 1939 году. Перелистывая теперь эту книгу, не раз читаную-перечитаную, я нахожу в ней острые полемические пассажи, направленные против реакционного литературоведения и, более непосредственно, — против фашистских разрушителей культуры. Эта полемика присутствует даже и в кратком авторском введении: Лукач хотел, чтобы его историко-литературные труды участвовали в борьбе против фашизма.
Венгерским читателям все это, конечно, известно. Но я упоминаю об этом потому, что это немаловажно для характеристики Лукача как личности. Он, конечно же, был чужд мелкой суете, но по натуре вовсе не был кабинетным ученым, замкнутым в мире книг. Он не был им и в чисто человеческом плане. Общение с людьми, более или менее близкими по духу, было для него потребностью. Он был мастером не только монолога, но и диалога — умел заставить себя слушать, но
охотно выслушивал других, не считаясь ни с какой возрастной или научной иерархией. Его интересовало, что делает, что думает советская научная и литературная молодежь. Спорить с ним было трудно (мне, например, никак не удавалось побороть его неприязнь к высоко ценимому мною Золя). Но Лукач был терпелив и корректен и тогда, когда с ним не во всем соглашались. Природное доброжелательство к людям сказывалось и в том, как он умел сдержанно, но откровенно поделиться собственными заботами и понять чужое горе и в меру возможности помочь тому, кто нуждался в помощи.
В беседах с Лукачем общественная жизнь разных народов раскрывалась как сложное единство, как непрерывно продолжающийся процесс. Для начинающего литературоведа, каким я была тогда, это была неоценимая школа мышления.
Интеллектуальный кругозор Лукача был необъятно широк — он легко мог войти и охотно входил в круг умственных интересов собеседника. На исходе 30-х годов я работала над кандидатской диссертацией об основных проблемах творчества Ромена Роллана. Казалось бы, этот писатель по своей манере письма вовсе не отвечал литературным вкусам Лукача. Но, заговорив со мной как-то о Ромене Роллане, он дал мне ряд полезных советов, в частности рекомендовал прочитать «Размышления о насилии» Ж. Сореля и задуматься над тем, какие точки соприкосновения были у автора «Жан-Кристофа» с французским анархо-синдикализмом. Этот совет оказался для меня очень полезным, помог уяснить сложную диалектику отношений Ромена Роллана с рабочим движением начала века, а также и с его другом Шарлем Пеги, издателем «Двухнедельных тетрадей». Защитив диссертаций в мае 1939 года, я тут же зашла к Лукачу, чтобы поблагодарить его за содействие. Он улыбнулся и ответил: «Вот так же я когда-то в Гейдельберге благодарил Макса Вебера, а он мне сказал: «А для чего же я существую?» («Wozu bin ich denn sonst da?»).
Для молодого исследователя очень важно вовремя найти точку приложения сил на многие годы, такой круг проблем, который бы его по-настоящему захватил. Для меня такой точкой приложения сил стала (можно сказать, и остается по сей день) тема мирового значения русской литературы. Прочитав в книге Лукача «К истории реализма» большой этюд о Толстом, я впервые всерьез задумалась над тем, как интересно — и как нужно — вплотную заняться вопросом, тогда почти еще не изученным: влиянием Толстого на его западных младших современников. Лукач укрепил меня в этом направлении; позже, в 1944 году, он дал мне прочитать в рукописи свою статью «Толстой и западная литература». Из этих моих занятий выросла впоследствии и докторская диссертация, и в конечном счете книга «О мировом значении Л. Н. Толстого» (1957) — там я цитирую Лукача и ссылаюсь на него. (Вероятно, он и не видел эту книгу, встретиться с ним в последующие годы мне не удалось.)
<...> Мировое значение русской литературы — это была тема, которая представляла для Лукача далеко не только исследовательский, академический интерес. В одной из его известных статей эта тема затрагивается по острополитическому поводу. Статья называется «Об ответственности интеллигенции», она датирована 1948 годом и направлена против послевоенной идеологической реакции. <...> Он (Лукач. — М. Л.) обличает антисоветизм подновленного образца, выражающийся, например, в попытках установить идеологический «санитарный кордон» вокруг СССР, начисто отмежевать русскую культуру от западноевропейской. «То, что подобные теории объективно несостоятельны и что современная западная культура, особенно в ее высших проявлениях, глубоко проникнута русскими идеологическими влияниями, подтверждается даже при самом поверхностном взгляде на культуру нашего времени. Как можно — даже если назвать лишь немногие имена — представить себе литературу, от Шоу до Роже Мартен дю Гара, от Ромена Роллана до Томаса Манна,
без Толстого?»1 И далее ученый говорит о том, что в путях развития русской культуры и в вершинных достижениях культуры советской воплощается будущее человечества.
Я упоминаю здесь эту работу Лукача отчасти и потому что с ней у меня связано личное воспоминание. Эта статья, собственно, представляет собой речь, которую Лукач произнес на французском языке (кажется, в сокращенной форме) на конгрессе интеллигенции в защиту мира во Вроцлаве (Польша) в августе 1948 года. Я была на этом конгрессе и переводила эту речь для нашей советской делегации на русский язык. Представительная, многочисленная международная аудитория, собравшаяся в большом зале Вроцлавского политехнического института, выслушала эту речь с напряженным вниманием.
1985

ИЗ СТАТЬИ «ЛУКАЧ В ТАШКЕНТЕ»

<…>В дни войны Ташкент был, как и теперь, городом, раскинувшимся на большом пространстве, очень озелененным. Немалую часть его занимали узкие улочки с низкими домиками. В облике города отчасти сохранялись приметы старины — даже на центральных улицах можно было увидеть и женщин в паранджах (покрывалах из конского волоса, закрывавших лицо), и арбы (повозки), запряженные верблюдами или ишаками. Площадь перед вокзалом была в любое время суток полна народу — приехавшие сидели на чемоданах, на узлах с вещами, а иной раз прибывали без самых необходимых вещей.
<...> Работники культуры включались в общее дело, каждый согласно своим силам и возможностям. Артисты, музыканты, ученые выступали перед рабочими аудиториями, перед военнослужащими в госпиталях. Большим событием в культурной жизни города стало первое исполнение Седьмой симфонии Шостаковича под открытым небом, в одном из больших парков, силами музыкантов из Ленинградской консерватории (которые послали своего представителя в Куйбышев к композитору и добыли таким образом один из первых экземпляров партитуры). Этот концерт состоялся, насколько мне помнится, уже после отъезда Лукача из Ташкента. Зато весной 1942 года мне раза два удалось уговорить Лукача и Гертруд пойти со мной на «музыкальные понедельники» Ленинградской консерватории — открытые камерные концерты, куда вход был свободный и где исполнялись произведения классической музыки разных стран, в том числе, конечно, и немецкой.
Дьердь и Гертруд Лукач жили в Ташкенте, вообще говоря, очень уединенно. Их ближайшие друзья — Иоганнес Р., Бехер, Андор Габор — уже в начале 1942 года были отозваны в Москву и уехали вместе с женами. Русские литературные соратники Лукача находились на большом расстоянии от Ташкента: Михаил Лифшиц и Игорь Сац были на фронте, Елена Усиевич тоже была далеко, она работала в Союзе польских патриотов в СССР и вновь созданном польском журнале «Новые горизонты». Единственным человеком из числа московских друзей семьи Лукач, находившимся в то время в Ташкенте, была я. Я приходила к ним в удобное для них время — по воскресеньям в первой половине дня. И книжка «Борьба гуманизма и варварства» создавалась, можно сказать, почти у меня на глазах.
<...> Летом 1942 года Лукач с женой уехал в Москву — ташкентская книжечка вышла несколькими месяцами позже. Поезд Ташкент—Москва отходил поздно вечером, но в городе и в это время стояла июльская жара. Чемоданы с вещами отъезжающих были погружены на арбу, которая медленно двигалась по мостовой, а по тротуару рядом шли Дьердь и Гертруд Лукач. Кроме меня, их провожал сосед, молодой ленинградский композитор, который недавно поселился рядом с ними и сразу проникся к ним симпатией. Общими усилиями мы разместили вещи в вагоне, попрощались с Лукачами, поезд тронулся, и мне стало беспокойно при мысли: как-то они доберутся до Москвы, как выберутся из вагона с тяжелыми чемоданами? Композитор сказал мне успокаивающе: «Не беда, — они всюду найдут друзей, которые им помогут. Ведь они такие хорошие люди!»
1984

ДЬЕРДЬ ЛУКАЧ И РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА

В квартире на улице Чкалова, где Дьердь Лукач жил в пору своей московской эмиграции, вдоль длинной стены стояли книжные стеллажи, высокие, до самого потолка, — ему удалось вывезти часть своей библиотеки из Берлина. На эту библиотеку иной раз не без зависти поглядывали младшие коллеги, друзья, ученики, навещавшие Лукача: классики мировой литературы были там представлены широко, в солидных многотомных изданиях. Были ли там книги на русском языке? Если и были, то немного. Русских классиков Лукач читал в переводах. Но знал их основательно, видимо, с самых юных лет: ведь он вступал в сознательную жизнь как раз в те годы, когда Толстой и Достоевский, а за ними и Чехов, и Горький все более интенсивно входили в умственную жизнь всей мыслящей Европы.
Биографам еще предстоит задуматься над тем, какое место заняли русские чтения молодого Лукача в истории его духовного формирования. По-видимому, именно они определили его живой интерес к культуре и судьбе России задолго до Октябрьской революции (подобную же роль русская литература сыграла, как известно, в интеллектуальной биографии больших западноевропейских писателей XX века - Ромена Роллана, Бернарда Шоу, Томаса Манна). И не сказались ли эти русские чтения в том остром нравственном максимализме, которым отмечены его статьи и речи периода Советской Республики в Венгрии?2 О том, как участвовала русская литература в становлении философской и социальной мысли Лукача, могут, впрочем, судить лишь те, кому доступны его ранние публикации и рукописи.
Но тема, поставленная в заголовке этой статьи, имеет и другой аспект. Дьердь Лукач создал большой цикл работ о русской литературе — отчасти в годы жизни в Москве, отчасти и после освобождения Венгрии. В чем его оригинальный вклад в интерпретацию, оценку русской литературы? Задуматься над этим следует в первую очередь нам, свидетелям его жизни в эмиграции, первым читателям его статей 1933—1939 годов.
В своих беседах этих лет Лукач лишь очень редко упоминал о своих ранних работах, в частности о «Теории романа», и всегда в духе некоей дистанции, как о давно пройденном этапе. Однако «Теория романа» позволяет увидеть яснее очень многое в последующих работах Лукача о русской литературе со всем, что в них было сильного и слабого.
Его занятия литературой никогда не замыкались в рамки литературы как таковой. Индивидуальность художника, творческий процесс, язык, стиль — все это мало интересовало Лукача как исследователя, — именно поэтому мог он читать переводы, даже весьма несовершенные, на равных правах с оригиналами. О тех русских коллегах, которые копались в рукописях, сличали варианты, комментировали тексты, он отзывался со снисходительной улыбкой: «честные филологи». Сам он подходил к произведениям словесного искуссва не как филолог, а как социолог и философ. Отсюда проистекали черты отвлеченности, умозрительности, которые охранялись и в его литературно-критических трудах зрелых лет. Но отсюда же проистекали и драгоценные свойства, ставшие основой его влияния, быть может, на целое поколение советских литературоведов (или хотя бы на часть этого поколения): умение мыслить синтетически, видеть мировой литературный процесс в его социальной обусловленности и единстве, широта исторического, идеологического кругозора.
С этим связана и новизна постановки вопроса о русском романе XIX века в домарксистском труде Лукача «Теория романа». В начале нашего столетия о русских романистах писали на Западе многие — с разных позиций, конечно. Но Лукач был, кажется, первым, кто с такой категоричностью включил русских писателей в контекст мировой литературы, в круг величайших ее представителей. В «Теории романа» встают немногочисленные имена — великие из великих: Данте, Сервантес, Бальзак, Гете, Флобер. И в ходе анализа — русские: Гоголь, Гончаров, Тургенев, Толстой, Достоевский. Ценность этой книги Лукача (в плане исследования русской литературы) была не просто в отдельных проницательных замечаниях по поводу «Мертвых душ» или «Обломова», но прежде всего в том, что творчество Толстого и Достоевского оценивалось как новая ступень в развитии художественной прозы: не только как завершение, но и как начало. Сам автор писал об этом в предисловии к изданию 1962 года: «"Теория романа" носит не охранительный, но взрывчатый характер... Тот факт, что книга достигает высшей точки в анализе Толстого и завершается Достоевским, который уже «писал не романы, а нечто иное», отчетливо показывает, что тут вполне недвусмысленно ожидалось рождение не новой литературной формы, а "нового мира"»3. Подспудно, подтекстом ранний труд Лукача связывает свой (пусть приблизительный и суммарный) анализ классиков русского романа с надеждами (пусть смутными) на социальное обновление человечества.
В этой давней работе вместе с тем обозначились контуры той гегельянской схемы, которая отчасти присутствует, в измененных формах, и в работах Лукача, написанных два — два с половиной десятилетия спустя. Высшее выражение искусства автор «Теории романа» видит в эпопее, эталон художественности для него — Гомер. С эпопеей связывается необычайно ему дорогая категория «экстенсивной тотальности» (или, как мы читаем иногда в русских переводах, «полноты объектов») и сопутствующие ей понятия завершенности, закругленности, уравновешенности. Роман по сути своей тяготеет к эпопее, но даже и у лучших мастеров он не может достичь эпической «тотальности», в нем картина мира всегда проблематична, фрагментарна, в той или иной мере неполна. В «Теории романа» Лукач рассматривает движение этого жанра во времени, и для него, казалось бы, очевидно, что искусство романа не может оставаться неизменным: напротив, роман, в отличие от других видов искусства, всегда представляет «нечто становящееся, процесс»4. И все-таки пресловутая «тотальность» остается у Лукача в какой-то степени критерием оценки романа и в дальнейшем. Отчасти именно под этим углом зрения Толстому безоговорочно отдается предпочтение и по сравнению с Достоевским, и по сравнению со всей западной литературой новейшего времени. Конечно, великой заслугой Лукача и в 30-е, и в последующие годы было настойчивое, глубоко обоснованное утверждение ценности реализма — и в познавательном, и в идеологическом, и в художественном плане. Однако в свою концепцию «большого реализма» он вносил ту ригористическую узость, которая заставляла его просто перечеркивать, сбрасывать со счетов много значительных произведений новейшего искусства. За это его критиковали уже в годы эмиграции — главным образом немецкие антифашисты (о чем подробно говорится в книге, вышедшей в ГДР под редакцией В. Миттенцвая, — «Диалог и спор с Георгом Лукачем»). На мой личный взгляд, самая сильная, самая убедительная критика этой узости взглядов Лукача на реализм — убедительная именно потому, что она сделана с позиций искренней дружбы и с позиций художественной практики, — та, какая содержится в известных письмах Анны Зегерс 1938—1939 годов.
Но нам пора обратиться к жизни Лукача в Москве, к тем работам, которые он создал в период эмиграции. Поразителен сам масштаб сделанного им. Как старший научный сотрудник Института философии Академии наук СССР, он выполнял работы, предусмотренные планом Института; на протяжении долгих лет он трудился над книгой о молодом Гегеле, которая вышла уже после войны. Помимо того, он писал разнообразные работы для публикации в Советском Союзе, среди них одна из важнейших — большой этюд «Толстой и развитие реализма», предназначенный для авторитетного научного издания — сборника «Литературное наследство» (точнее, для тома этой обширной серии, специально посвященного Толстому). Для издательства «Academia», выпускавшего классиков мировой литературы, он писал вступительные статьи к томам Бальзака, Шиллера, Гете. Для «Литературной энциклопедии» он написал большое исследование о романе, ставшее основой для научной дискуссии о проблемах романа. А кроме того — непрерывно публиковал статьи в периодической печати: на русском языке — в журнале «Литературный критик» и его критико-библиографическом «филиале», двухнедельнике «Литературное обозрение», на немецком языке — в журналах «Интернационале Литератур» и «Дас Борт», на венгерском — в журнале «Уй Ханг». Во всех этих журналах Лукач, не занимая никакой официальной должности, был фактически одним из духовных и научных вдохновителей, с которым советовались, с мнением которого считались... Помимо всего этого у него было и немало всякой другой текущей, актуальной литературно-публицистической работы, трудно поддающейся учету.

Как мог справляться с этим титаническим объемом деятельности человек уже немолодой, попавший в непривычные для него и не столь уж легкие условия жизни? Этот вопрос сильно занимал меня в свое время — именно потому, что мне посчастливилось, с весны 1935-го до весны 1945-го, неоднократно бывать в доме Лукача (меня ввел туда венгерский коммунист Бела Ландор, бывший в ту пору моим мужем). Удивительно привлекательна была сама атмосфера этого дома, каждодневный систематический труд, полное пренебрежение ко всякой житейской суете, постоянное сотрудничество, можно сказать, сотворчество Дьердя Лукача и его преданной спутницы жизни, доброй, умной, чуткой Гертруд, разделявшей и его заботы, и его мысли. При всей своей склонности к тихой кабинетной работе Лукач испытывал потребность в общении с людьми, духовно в той или иной мере ему близкими, понимавшими его. Это были в первую очередь венгерские политэмигранты, особенно — глубоко ему преданный Андор Габор. Это были немецкие писатели-антифашисты: известно, как высоко чтил Лукача Иоганнес Бехер, писавший в посвященном ему сонете: «Wir wurden miindig erst in ueiner Lehre»5. Это были русские — Елена Усиевич, Михаил Лифшиц, переводчик его работ Игорь Сац, рано умерший исследователь Бальзака Владимир Гриб. Очень хорошо ладили Лукачи с ближайшим соседом по дому, известным химиком М. И. Кабачником (ныне он академик, Герой Социалистического Труда). Друзья семьи Лукач подчас даже не знали друг друга, они не собирались большими компаниями — он предпочитал разговор с одним-двумя собеседниками. Но так или иначе, тот, кто был принят в его доме, мог рассчитывать и на понимание, и на доверие, и на помощь в любой беде. Нравственную силу Лукача и его жены я смогла особенно оценить в военное время. (И в частности — в эвакуации в Ташкенте, где они находились с декабря 1941-го по лето 1942 года и где они, в отрыве от близких и в постоянной тревоге за них, живя в довольно примитивных условиях, в глинобитном узбекском домике, почти не имея необходимых книг, продолжали трудиться — так же сосредоточенно и упорно, как трудились всю жизнь...) Пусть читатели не посетуют на это биографически-мемуарное отступление. Ведь моральный облик ученого небезразличен для тех, кому дорого его научное наследие.
Литературная деятельность Лукача в 30-е годы тесно связана, как уже упомянуто, с журналом «Литературный критик». <...> Концепция «большого реализма», которую разрабатывал Лукач, непосредственно вписывалась в цели и планы журнала: на материале классиков он ставил творческие проблемы, представлявшие актуальный интерес, — например, в статьях «Рассказ или описание», «Интеллектуальный облик литературного героя». Большое внимание привлек и печатавшийся в «Литкритике» цикл статей Лукача об историческом романе, легший впоследствии в основу одной из известных его книг.
<...>6
Споры вокруг книги Лукача «К истории реализма» не были, как следует из приведенного свидетельства, единственной причиной закрытия «Литературного критика», но они сыграли тут свою роль. Сборник «Московских работ» Лукача, частично оставшихся в рукописи, изданных на французском языке Клодом Прево, содержит новые материалы, раскрывающие суть этих споров. В книге впервые напечатано несколько маленьких статей Лукача, — возможно, предназначавшихся для газетных публикаций или представляющих конспекты устных выступлений. В них позиция Лукача раскрывается в более отчетливой и обозримой форме, чем в исследовательских этюдах, составивших книгу «К истории реализма». Здесь очень ясно обнаруживаются и уязвимые бороны его концепции «большого реализма», побуждавшей его крайне немилостиво судить и о революционных романтиках (Байрон, Гюго), и тем более о Золя. Такие суждения Лукача давали повод его противникам упрекать его в недооценке прогрессивных явлений мировой литературы и — более того — в недооценке роли мировоззрения в художественном творчестве. Однако Лукач настаивал на том, что взаимодействие мировоззрения и творчества писателя — сложное, что тут во многих случаях нет прямого соответствия и тем более тождества. О Толстом он, в частности, прямо говорил, что плодотворный принцип его социальной критики — «крестьянская ненависть» к эксплуататорам, которая в художественной практике оказывается сильнее многих его реакционных предрассудков7.
Очень важный момент в позиции Лукача в ходе дискуссии 1939—1940 годов — то, что он, как верно заметил Клод Прево, взял себе в союзники русских революционных демократов8. Он ссылался и на Чернышевского, и на Добролюбова, утверждая, что художественное творчество крупного писателя в иных случаях смелее, глубже, ведет к более радикальным выводам, нежели его собственные политические декларации. Он цитировал, например, строки из статьи Добролюбова «Когда же придет настоящий день?»: «Для нас не столько важно то, что хотел сказать автор, сколько то, что сказалось им, хотя бы и ненамеренно, просто вследствие правдивого воспроизведения фактов жизни»9.
С сочинениями русских революционных демократов Лукач был знаком, конечно, и ранее (и читал их в оригинале). Но возможно, что именно дискуссия конца 30-х годов побудила его заняться ими вплотную. Годом 1939-м датирована его статья «Международное значение русской революционно-демократической критики» — первая в мировой научной литературе работа на данную тему. Лукач в ней смело шел «против течения» всей западной славистики, привыкшей либо вовсе игнорировать наследие Белинского, Чернышевского, Добролюбова, либо третировать их свысока, как проповедников узкого утилитаризма в подходе к искусству.
Лукач был первым, кто показал особое место русской революционной критики в истории эстетической мысли XIV века. Он отметил трезвость социального мышления названных критиков, которые — в отличие от их западных предшественников, просветителей XVIII века, — были свободны о иллюзий о близком торжестве «царства разума», могли здравово судить о буржуазных отношениях и о тех препятствиях которые стояли на пути освобождения народных масс. Одна' ко наибольшее внимание Лукач уделил именно литератур! ным взглядам революционных демократов — и решительно опроверг ходячие на Западе мнения о прагматическом якобы характере их суждений и оценок. «Обращение к действительности, материалистическая теория отражения объективного мира человеческим сознанием, искусством, наукой и философией не приводит великих русских критиков к подмене художественных образов интеллектуальными понятиями, а тем более к механической политизации искусства — а, напротив, приводит к утверждению его самостоятельности»10. Опираясь в особенности на Добролюбова, Лукач показывает близость взглядов русских критиков к энгельсовскому тезису о «победе реализма». В качестве очевидного примера чуткости этих критиков к специфике искусства он ссылается на разборы ранних произведений Толстого, которые были в свое время даны Чернышевским и не утратили своего значения до настоящего времени.
Наблюдения Чернышевского над искусством Толстого-психолога Лукач приводит и в работе «Толстой и развитие реализма», вышедшей на русском языке сначала в «Литературном наследстве», а потом в его книге «К истории реализма». У этой работы Лукача примечательная судьба: исследователи Толстого в разных странах обращаются к ней до сих пор как к выдающемуся образцу марксистского анализа. Большие отрывки из нее перепечатаны, например, в американских научно-критических изданиях «Войны и мира» и «Анны Карениной» (Norton critical edition), включающих, помимо текстов самих романов, избранные страницы международной критики о них.
<...>11
Мысль ученого не стояла на месте. В его книге об историческом романе характеристика эпичности романов Толстого углубляется, обогащается мотивом исторической активности народных масс. В этой книге Лукач очень отчетливо и по-новому, говорит о том, что содержание «Войны и мира» как исторического романа не исчерпывается темой войны с Наполеоном. И после этой войны остается нерешенной центральная проблема русской жизни — крестьянский вопрос, который художественно преломляется у Толстого через отношение к нему со стороны разных общественных гпупп и разных лиц. Вопреки взгляду вульгарных социологов (восходящему к воззрениям Плеханова) на Толстого как на бытописателя дворянства по преимуществу, Лукач напоминает о том, что образ угнетенного крестьянина присутствует у Толстого всюду. Присутствует либо зримо, непосредственно участвуя в действии, либо незримо, в сознании, размышлениях, спорах, поисках центральных его героев.
Многогранность научных интересов Лукача позволяла ему свободно переходить от одной области исследований к другой — в этом, видимо, был один из секретов его колоссальной работоспособности. После того как отшумели дискуссии вокруг «Литературного критика» и сам этот журнал с декабря 1940 года прекратил свое существование, Лукач взялся за новую большую работу о Гете (помню это потому, что в первой половине 1941 года несколько раз доставала ему специальные монографии из библиотеки Института мировой литературы, где тогда работала). В это же время он написал статью о романе Иоганнеса Бехера «Прощание» — и оценил этот выдающийся антифашистский роман по достоинству высоко (несмотря на пристрастие Бехера к тем экспрессивным средствам художественной прозы, которые Лукач считал модернистскими). Статья эта вышла в «Интернационале Литератур» к 50-летию Бехера, в мае 1941 года — совсем незадолго до нападения гитлеровской Германии на Советский Союз.
Само собой разумеется, что Лукач стремился внести свой вклад в идеологический разгром фашизма. В трудных условиях ташкентской эвакуации он размышлял над такими проблемами, как исторические судьбы Германии, истоки фашизма, ницшеанство, пруссачество. В эвакуации были задуманы — а может быть, и вчерне написаны — его антифашистские философские статьи, завершенные уже после возвращения в Москву. В первые же месяцы пребывания Лукача в Ташкенте местное издательство Узгиз попросило его дать небольшой сборник антифашистской публицистики, и Лукач выполнил эту просьбу. Книжка вышла в 1943 году под названием «Борьба гуманизма и варварства».
Пусть не покажется это парадоксом: статьи Лукача «Достоевский» (1943), «Толстой и западная литература» (1944) тоже возникли в ответ на запросы военного времени. В то время Советское Информбюро обращалось к виднейшим советским писателям с просьбами о статьях, которые посылались в зарубежную печать, в частности в Англию и США; оно обращалось и к Лукачу. В годы Отечественной войны Советского Союза против гитлеровской Германии во всем мире резко возрос интерес к русской литературе: читателям стран, входивших в антигитлеровскую коалицию, хотелось ближе узнать культуру народа, наносившего решающие удары по фашизму.
Статья «Достоевский», предназначенная первоначально для американского журнала, написанная намеренно кратко, — работа очень весомая по своему идейному содержанию. В какой-то мере и она связана с концепцией «Теории романа»: ведь и там шла речь о духе беспокойства и поисков, свойственном роману нового времени. И вместе с тем это работа марксистская, во многом новаторская. Она находится в остром противоречии с ходячими на Западе реакционно-охранительными или религиозно-мистическими трактовками Достоевского; она противостоит и вульгарно-социологическим истолкованиям, имевшим хождение в советском литературоведении. Лукач отмечает «плебейские черты» (143), входящие в самую суть реализма Достоевского и отличающие его от его иностранных литературных современников. Главное в его творчестве — «бунт против той нравственной и душевной деформации человека, которая порождена развитием капитализма» (145). Герои Достоевского неустрашимо идут избранным ими путем, и их «самоуничтожение, самоказнь представляет самый пламенный протест, какой только возможен, против всего жизненного уклада того времени» (145). Мотивы протеста Лукач находит — вопреки общепринятым в те годы представлениям — ив публицистике Достоевского: автор «Дневника писателя» иной раз и хотел бы действовать на своих читателей в успокаивающем, умиротворяющем смысле, но
«человеческое содержание его речи, сам темп и ритм ее мятежны по своему духу» (145).
Новаторской была и статья Лукача «Толстой и западная литература», где тема всемирного влияния Толстого-художника, в ту пору нигде и никем не разработанная, была представлена в сжатом очерке. К итоговому тезису этой работы Лукач вернулся уже после войны, в предисловии к своей книге «Русский реализм в мировой литературе». «Русский Толстой, — читаем мы там, — оказал глубокое воздействие на лучшие силы мировой литературы. При углубленном исследовании этого воздействия мы видим, что постижение содержания и формы творчества Толстого помогло Томасу Манну стать подлинно немецким, Ромену Роллану — подлинно французским, Шоу — подлинно английским писателем» (9). Настало время, писал Лукач, во всех странах извлечь выводы из этого положения вещей. Русская литературa благодаря силе своего реализма, благодаря своим традициям гражданственности, общественного служения, многому научила, многому еще может научить писателей других стран.
Книга Лукача о русском реализме заслуживает внимательного научно-критического освоения и оценки. В ней есть устаревшие или неточные положения, но много мыслей глубоких и верных. Постоянные сопоставления произведений русских писателей с произведениями их иностранных предшественников или современников — сопоставления иногда очень свежие и неожиданные — как бы придают разборам Лукача дополнительное измерение, даже когда он говорит о вещах, казалось бы, хорошо известных. Очевидно благородное намерение, побудившее ученого выпустить эту книгу, дополнив прежние статьи и этюды новыми. Ему хотелось проанализировать опыт русской литературы — включая советскую прозу, — с тем чтобы этот опыт мог помочь строительству новой, социалистической культуры в странах Европы, освободившихся от фашизма.
В свое время Лукач завершил свою работу «Роман как буржуазная эпопея», опубликованную на русском языке в «Литературной энциклопедии» (т. 9, 1935), кратким разделом «Перспективы социалистического романа»: именно социалистический роман, утверждал он, способен творчески развить лучшие традиции эпического искусства прошлого и выдвинуть подлинно положительного героя, воплощающего в себе революционные силы истории.
Все это было сказано в обобщенной теоретической форме. В других своих работах, написанных в годы эмиграции в СССР, Лукач обращался к практике советской литературы лишь изредка и мимоходом. В некоторых теоретических статьях, печатавшихся в «Литературном критике», построенных на материале классического реализма, он привлекал романы советских писателей, для того чтобы указать на некоторые их художественные слабости. Эти критические замечания, касавшиеся, например, романа М. Шагинян «Гидроцентраль», Ф. Гладкова «Энергия», Ф. Панферова «Бруски», были сами по себе обоснованны и высказывались в корректной форме. Но в совокупности получалось, будто для Лукача советская литература существует только как сумма отрицательных примеров: можно понять, что это вызывало у иных советских литераторов чувство обиды.
<...> В статьях Лукача, написанных в 1949—1951 годах конечно, есть утверждения, которые всецело обусловлены общественной атмосферой тех лет и не выдержали проверки временем. Однако доминанта этих статей, их главная суть — раскрытие тех новаторских черт советского романа, которые обусловлены самим характером социалистических отноще-ний. Этой задаче раскрытия нового Лукач целеустремленно подчиняет свой анализ, иногда подкрепляя его оригинальными конкретными наблюдениями (например, над функцией мотива «чудачества» в «Поднятой целине» М. Шолохова, над приемами построения образа коллектива у А.
Макаренко, над трактовкой художественного времени в «Волоколамском шоссе» А. Бека и т. п.).
К основным тезисам своих статей о советской литературе Лукач вернулся — в изменившейся исторической ситуации — в своей, насколько мне известно, последней книге, специально посвященной литературным вопросам, — «Современное значение критического реализма». Он говорит здесь о том, что именно писатели социалистические способны показать «изнутри» положительного героя современности, носителя тех революционных идей, которым принадлежит будущее. И он напоминает о тех преимуществах, которые дает художнику социалистическая перспектива. «При условии, если она верно претворяется в художественном видении и образах, социалистическая перспектива позволяет писателю представить социальную и историческую реальность полнее, богаче, конкретнее, нежели любые другие точки зрения, какие он мог принять в прошлом, включая, разумеется, и точку зрения реализма критического»12. Эти строки примечательны. Тот главный вывод, к которому Лукач пришел в ходе своих занятий советской литературой, остался для него непоколебленным.
1982
Публикация М. ЛАНДОРА.
В творческой мастерской
Даниил ГРАНИН

Примечания:

1 Georg Lukасs, Von der Verantwortung der Intellektuallen. — In: «Georg Lukacs zum siebzigsten Geburtstag», Berlin, 1955, S. 239—240.

2 Я имею в виду, в частности, те материалы, которые напечатаны на французском языке в журнале «La Pensee», 1979, № VIII.

3 Georg Lukасs. Die Theorie des Romans, Luchterhand, 1962, S. 14.

4 Georg Lukасs, Die Theorie des Romans, S. 62.

5 «Мы стали зрелыми, лишь учась у Тебя» (нем.).

6 Т. Мотылева давала здесь краткую характеристику журнала и той литературной полемики, что шла в конце 30-х. Приводилось итогов суждение Галины Белой о журнале из КЛЭ (т. 4, М., 1967).

7 См.: Georges Lukасs, Ecrits de Moscou, Paris, 1974, p. 247.

8 См.: Ibidem, p. 50.

9 Ibidem, p. 149.

10 Здесь и далее работы Лукача о русской литературе цитируются по немецкому изданию: Georg Lukасs, Der russische Realismus in der Weltliteratur, Berlin, 1952. В скобках указывается страница.

11 Здесь идет речь об этой, известной у нас, работе Лукача.

12 Georges Lukасs, La signification presente du realisme critique, Paris, 1960. D. 181.

 

На главную Дьёрдь Лукач Материалы