Георг Лукач

Томас Манн о литературном наследстве

Литературный критик. 1935 г. № 12. С. 35-47

Борьба за культурное наследство—одна из важнейших задач не­го антифашистского движения.

Фашизм бессовестнейшим образом извращает политическую и культурную историю Германии, используя для этого находящуюся в его руках государственную власть. Это свое злое дело он проводит систематически и широко в легальной печати, полностью им монополизированной, в университете и народной школе, в «ученых» фолиан­тах и в тонких грубо демагогических популярных брошюрах. Любого из великих людей прошлого эта демагогическая пропаганда превра­щает в предшественника «национал-социализма». Вопиющее невежество, подлейшая лживость — вот отличительные черты литературы этого рода. Классический образец ее представляет собой книга Фабрициуса о Шиллере. Разумеется, расчет здесь построен на том, что широкие массы не знают истории, и что они слепо доверятся офи­циальной фашистской пропаганде.

В неменьшей мере вредна и та «утонченная», «научная» фальси­фикация истории, для которой «национал-социализм» мобилизовал казенно-университетскую и так называемую «свободную» литературу. На этом поприще выдвинулось немало «вождей», которые еще да захвата власти Гитлером добровольно занялись перетолковыванием прошлого в реакционном, соответствующем политическим целям фа­шизма, духе. Достаточно здесь напомнить о таких писателях как Шпенглер, Клагес, Баймлер и др.

Вслед за ними целая группа литераторов делает теперь большую по объему работу, которая состоит в скрытой и хитрой фальсифи­кации история. У таких писателей мы не находим открытого и рез­кого разрыва с литературными и литературно-историческими тради­циями предшествующих десятилетий. Напротив, свои новшества они сознательно ставят в связь с учением известнейших теоретиков эпохи империализма — Дильтеем, Гундольфом и др.

Фальсификацию немецкого прошлого они выдают за возвеличива­ние этого славного прошлого, в противоположность прежним теорети­кам «рационалистам и либералам», якобы принизившим его. Свою реакционную тенденцию эти писатели открыто обнаруживают только в определенных случаях, а именно тогда, когда дело касается несомненно революционных фигур, как, например, Гейне, реакционная интерпретация которых невозможна. Там же, где условия того времени, когда жил великий человек, фразеология этого человека, его личные вкусы и склонности и т. д. допускают, хотя бы частично, новое «ис­толкование» в желательном для фашистов смысле,— там эти «историки литературы» тотчас же развивают энергичную деятельность для захвата великого человека и включения его в ряд мнимых предтеч фашизма. Так поступают они с Томасом Мюнцером, Гельдерлином, Георгом Бюхнером и др.

В этих условиях новая книга Томаса Maннa «Страдание и величие мастеров»[2], состоящая из статей о Гете, Рихарде Вагнере, Серванте­се, Платоне и Шторме, приобретает чрезвычайное значение, тем бо­лее, что она издана не в эмиграции, а в самой Германии, и полицей­ские меры не препятствуют ее распространению.
Конкретное содержание книги в высшей степени актуально: ведь образы Гете и Рихарда Вагнера занимают центральное место в германских национал-социалистических литературных мифах. Анализ этих фигур, раскрытие их действительного характера, их значения в истории германской культуры с позиций антифашистских может иметь в наши дни значение, далеко выходящее за пределы литературы.

Не подлежит ми малейшему сомнению, что статьи Томаса Майна — антифашистские. Наименее определенно выявлен этот их ха­рактер в этюде о Сервантесе, впервые напечатанном в 1934 г. и написанном в 1932—33 гг., т. е. еще до захвата Гитлером власти. В этой книге Томас Манн предстает как защитник культуры против варварства. Величие гениальных людей прошлого заключается для Томаса Манна не в их формальном мастерстве, а прежде всего в том, что они решительно и широко отстаивали и развивали гуманистические тенденции и вели борьбу против всякой тен­денции, тянущей к варварству.

Томас Манн не делает ни одной уступки господствующим фашистским теориям, которые лживо трактуют «Третью империю», как строй, покончивший с «буржуазностью» (конечно, речь у них идет о бур­жуазности в особом, фашистском, понимании слова), и в любой исторической эпохе «открывают» буржуазные и (тоже на фашист­ский лад) антибуржуазные тенденции.

Говоря о выдающихся писателях XIX столетия, Манн всегда бо­рется против реакционно-фашистской клеветы на значительнейшие художественные достижении буржуазии XIX века.

Борьба за гуманизм против варварства, несомненно, является одной из основных идеологических проблем в боях с фашизмом, и потому велика заслуга Тамаса Манна, принявшего бой именно в этом пункте. Однако, значительная неясность основных положений Томаса Манна ослабляет действенность его оружия.
Томас Манн не видит неразрывной зависимости бур­жуазного гуманизма от буржуазией революции.

Буржуазный гуманизм зародился в период борьбы буржуазии за свое господство. Когда же начал угасать революционный пыл бур­жуазии, буржуазный гуманизм тоже должен был остыть и поту­скнеть. Большое значение прозаических произведений Гейне (в том числе его работ о германской религии и философии) заключается именно в том, что эта связь между гуманизмом и революцией выдви­гается им с полной ясностью и решительностью, как основное поло­жение, исходя из которого можно объяснить развитие всей буржуаз­ной культуры.

Нельзя сказать, чтобы Томас Манн совсем не видел этой зависи­мости. Однако, он делает ошибку, характерную для развития бур­жуазной немецкой идеологии последних десятилетий и отрицает связь между гуманизмом и революцией применительно к Германии и к немецкой литературе. Если гуманизм Гете он признает еще типично немецким, то гуманизм Шиллера он связывает с Францией. Именно на этом строит Томас Матам свою параллель между Гете и Шиллером. Она так существенна для понимания всей его позиции, что мы считаем нужным привести соответствующую цитату:
«В немногих и сжатых выражениях он (Шиллер — Г. Л.) опи­сывает характер, присущий именно духу французской литературы — своеобразное смешение высокого взлета человечности, велико­душной веры в человечество и глубочайшего, горчайшего, даже издевательского пессимизма, который охватывает человека, чувст­вующего себя отдельным и одиноким существом. Он определяет отвлеченную, абстрактную, гуманитарную страсть, противополагая ей чувственный реализм индивидуальной симпатии. Он — патриот человечества, в гуманитарно-революционном духе...» По Томасу Ман­ну, Гете «можно назвать «чисто немецким не-патриотом»; напротив, Шиллер это — «интернациональный патриот. Он — представитель буржуазной идеи в политическом, демократическом смысле, тогда как Гете представляет ее в смысле духовном, культурном» (стр. 28,29).

Эта параллель, содержащая отдельные тонкие наблюдения, все же находится в опасной близости к определенной исторической тради­ции, которая часто против воли Томаса Манна ведет его к невер­ным суждениям о развитии культуры в Германии. Ведь, следуя этим путем, Томас Мани должен приукрашивать и консерватизм Гете и, следовательно, консерватизм разных оттенков во всей культуре.

«Гете, — продолжает Томас Манн, — защищает общество в кон­сервативном смысле, заключающемся уже в самом понятии защиты. Нельзя быть аполитичным — можно быть только антиполитичным, а это и значит быть консервативным, подобно тому как дух полити­ки сам по себе является гуманитарно-революционным» (стр. 30).
В этих рассуждениях, с одной стороны, недооцениваются те прогрессивные элементы в творчестве Гете в целом, которые Томас Мани с похвальной непоследовательностью в других местах книги сам под­черкивал. С другой стороны, здесь видно как Томас Манн, вынуж­денный признать позднейший немецкий консерватизм и национализм «уродливым наростом» на «чисто немецкой» тенденции, все же оп­равдывает консервативные элементы идеологии Гете; тем самым он отнимает у себя возможность правильно и принципиально критико­вать те реакционные тенденции второй половины XIX века, сущ­ность которых он часто различает с достаточной ясностью.

Эта ошибочная концепция развития немецкой культуры в XIX вехе имеет, конечно, глубокие общественные корни.

Великое время расцвета немецкой литературы и философии было вместе с тем периодом подготовки буржуазной революции. Объективные условия для революции тогда еще не созрели. Таким образом, буйный и нетерпеливый, отчасти ж догматически-слепой, субъективизм великих людей, порожденных той эпохой, ни в какой мере не был «импортирован» из Франции, но был необходимым продуктом общественного положения в самой Германии. Консервативные тенденции у других великих людей того времени (прежде всего у Гете и Гегеля), тенденции, в которых проявилась попытка привести к победе общественное и культурное содержание буржуазной революции, избежав при этом самой революции, представляют собой другую крайность, дополняющую этот субъективизм.

Безоговорочно называя Гете консерватором, Томас Мани поступает непоследовательно и идет на недопустимую уступку теориям, гос­подствующим в эпоху империализма.

Источником этих теорий являются поражение революции 1848 г. (причиной которого было то, что немецкая буржуазия изменила соб­ственной революции) и реакционный способ разрешения централь­ной проблемы буржуазной революции в Германии — осуществление национального единства под гегемонией бисмарковской Пруссии. Немецкая буржуазия, окончательно принявшая после 1870 года этот путь политического развития Германии, должна была, в соответствии с этим, создать себе идеологию, все дальше и дальше отходящую от революционного гуманизма эпохи, предшествующей 1848 году. В развитии немецкой культуры произошел глубокий разрыв. Лучшие последователи революционных гуманистов старались, в различных формах, сделать отсюда надлежащие выводы. Укажу только на один пример: Генрих Манн, брат Томаса Майна, в поисках традиций, нужных для современной германской культуры, в соответствии со своим политическим и культурным радикализмом, обращался к ис­тории французской литературы, к общественным, политическим и культурным традициям, созданным развитием французской мысли от Вольтера до Золя и Анатоля Франса.

В своей критике господствующих ж Германии идеологий Томас Манн никогда не шел так далеко. Поэтому относительно централь­ных проблем исторического развития, определяющих отбор и оценку наследия, его позиция неопределенна и противоречива. Внутренняя неслаженность ясно выражается, например, в том, что основу свое­образия великих писателей XIX века Томас Манн видит в их буржуазности, мо не может сделать правильных выводов из этой верной и обоснованной точки зрения, так как самое понимание «буржуазности» у него в высшей степени противоречиво.

В гуманизме Томаса Манна значительную роль играет правильное убеждение, что буржуазное общество не является окончатель­ной формой развития человечества. Прав Томас Майи и тогда, кода он находит у Гете, в его последний творческий период, черты, роднящие его с некоторыми тенденциями великих утопистов, и ставит в связь стремление Гете преодолеть национальные рамки именно с этими общественными тенденциями[3].
В этом отношении интересна следующая цитата из его книги:
«В технически-рационалистическом утопизме буржуазность пере­ходит во всемирную общественность или, если это слово понимать достаточно широко и не догматически, в коммунистичность». «Бур­жуа гибнет и придет в возникающий новый мир нищим, если он не найдет в себе силы расстаться с убийственным спокойствием и противоречащей жизни идеологией, еще всецело им владеющими, и мужественно даст себе отчет в том, что готовит ему будущее. Новый, социальный мир, организованный, единый и плановый мир, в котором человечество освободится от всего, что недостойно человека и без всякой необходимости причиняет ему страдания, оскорбляющие его достоинство, — этот мир придет... Он придет, по­тому что должен быть создан высший и разумный порядок, соответствующий ступени, которой достиг человеческий дух; в худшем случае он будет водворен путем насильственного переворота; так или иначе душевность должна опять получить право на жизнь, должна восторжествовать подлинно человеческая совесть» (стр. 48, 49).

Здесь Томас Манн выступает как наследник лучшего, что было в немецком гуманизме. К сожалению, он не всегда сохраняет верность этим взглядам. И это — не случайность, так как его оценка общественного развития после 1848 года и его выдающихся пред­ставителей ведет его к совершенно иному пониманию буржуазно­сти и весьма опасным уступкам по отношению к реакционным идеологиям империалистического периода.

Он показывает ясно теневые стороны такой фигуры, как Рихард Вагнер. Но и здесь, как везде, он не хочет безоговорочно критико­вать поведение этого своего героя после 1848 года. Он ищет даже не просто оправданий, но оснований для возвеличения той капитуляции перед победоносным гогенцоллерновским режимом, на которую пошел Рихард Вагнер, сражавшийся в 1848 году на революционных баррикадах Дрездена. Он пишет:
«Вагнер был в достаточной мере политиком, чтобы связать свое дело с империей Бисмарка: он видел успех, равного которому не бывало примера, он присоединил к нему свой успех, — и европейская гегемония его искусства стала культурным приложением к полити­ческой гегемонии Бисмарка» (стр. 155).
На первый взгляд перед нами как будто простая констатация фактов. Но, к сожалению, Томас Манн развивает по этому поводу следующую теорию. Он говорит о Вагнере:

«Он пошел по дороге немецкой буржуазии: от революции к разочаро­ванию, к пессимизму, к исполненной отчаянии m a c h t g e s c h u t z t e n I n n e r l i c h k e i t» (стр. 153, разрядка наша— Г. Л.). Эта формула — «внутренняя жизнь, защищенная посредством властей» — представляет собой попытку установить общность между культурным наследием эпохи подъема немецкой буржуазии и режимом Бис­марка. Правда, в выражении «Macht» — «власть»[4] как бы содер­жится признание того, что бисмарковская форма создания единого немецкого государства нe отвечала ни социальным, ни политическим старым идеалам; но в то же время это и реверанс в сторону тео­рий, безоговорочно приемлющих «новый» период (идеологии «государства, основанного на власти», Machtstaat у Трейчке, у писате­лей школы Ранке и др). Дело тут, очевидно, не в одной только терминологии. И ограничение культурного наследия «внутренней жизнью» еще раз свидетельствует о ложной тенденции — сохранить из немецкого классического наследия только то, что можно свести к понятию индивидуума, изолированного от общества, от политической деятельности.

Признание такой «machtgeschutzte Innerlichkeit» явлением положительным, это — слабая сторона всей концепции культуры у Томаса Манна; она находится в кричащем противоречии с теми его взглядами на дальнейшее историческое развитие, которое мы анали­зировали выше. Только что приведенное толкование вопроса явля­ется как бы идеологическим руководством для любого компромисса, для любой капитуляции перед господствующей силой, т. е. для вос­становления на современной основе «der deutschen Misere» (немецкой скудости).

Конечно, Томас Манн прав, не желая попросту, в нескольких насмешливых и осуждающих словах, исчерпать (как это делают не­которые из фанатических приверженцев Ницше) вопрос об эволюции Вагнера после1848 года. Но он идет по методологически невер­ному пути и пытается идеологические пороки позднего Вагнера, его капитуляцию перед христианской религией и перед гогенцоллерновским национализмом объяснить тем, что у Вагнера и до 1848 года проскальзывали религиозно-националистические мысли. Ведь велико принципиальное различие между Вагнером — политически радикальным последователем Фейербаха, до 1848 года не преодолевшим еще в себе элементов религиозной идеологии, и поздним Вагнером, который, наряду с капитуляцией перед Бисмарком пере­шел к возвеличению католической религии. Не меньшее принципиальное отличие мы видим в Вагнере-революционере, у которого до 1848 года были патриотические высказывания, пусть неясные, но все же несомненно связанные с центральным вопросом буржуазной ре­волюции в Германии, национальным единством, от того Вагнера который после 1870 года отдал свой патриотизм на службу гогенцоллерновской монархии.

Такой способ «защиты» выдающейся, но трагически сломанной исторической фигуры — если углублять теоретически эту линяю за­щиты и перенести ее на другие явления —неизбежно ведет к лож­ной оценке всего исторического развития. К сожалению, именно это мы и видим у Томаса Майна.

Объясняя поздний период жизни и творчества Вагнера, он исхо­дит из бесспорно правильного исторического факта — из религиоз­ного происхождения театра, в частности драмы; однако, с жаром исполняя взятую на себя миссию — защитить Вагнера, он извращает до неузнаваемости весь ход развития этой области культуры. Манн пишет:
«Я думаю, что тайное стремление и глубочайший смысл театра есть ритуал, из которого он и возник как у язычников, так и христиан. Театральное искусство само по себе, это—уже барокко, католичество, церковь; и художник, который, подобно Вагнеру, посвятил себя созданию символов и воздыманию дароносицы, должен в конце концов почувствовать себя собратом священника или даже свя­щенником» (стр. 93).
Правда, это приблизительно верно определяет ту линию, по какой эволюционировала драматургия самого Ватера и других немецких буржуазных писателей после 1848 года (Геббеля, Гауптмана, Гофмансталя, Пауля Эрнста и др). Но Томас Мани должен был как раз выяснить и исследовать специфические причины, пред­определившие именно такое, а не иное развитие немецкого театра.

Некритическое перенесение черт современного буржуазного театра в Германии на всю историю театра закрывает от Томаса Манна истинную линию развития искусства. Ведь как раз две величайшие эпохи театра — греческая и шекспировская драма — шли в направлении обратном тому, какое он указывает. От религиозных, от ритуальных истоков они двигались к безверию и даже к открытой борьбе (в драматической форме) против религиозного воззрения на мир. И надо знать, что антирелигиозность не появилась только в конце этих периодов, но содержалась в драме как тенденция (притом в сильной степени) с самого ее возникновения: напомню хотя бы о «Прометее» Эсхила или о драмах Марло.

Наши критические замечания, направленные против метода оценки и против исторической концепции Томаса Манна, не означают, что неверно бдело самое его намерение—глубоко разобраться в таких выдающихся творческих личностях, ккак Рихард Вагнер, и не осуждать их огульно, а оценить по достоинству. Повторяем, мы приветствуем это стремление и считаем его весьма плодотворным при изучении культурного наследства. Но для того, чтобы действи­тельно плодотворно воспользоваться им, необходимо внести полную ясность в понимание того объективно трагического положения, в каком оказались после поражения революции 1848 года и после измены немецкой буржуазии те выдающиеся немецкие художники, которые сочувствовали революции или участвовали в ней. История немецкой литературы этого, периода состоит из целого ряда потрясающих трагедий, трагедий, которые переживали великие писатели, чья жизнь переломилась надвое. Никто из переживших этот крах не достиг той высоты, какую мог бы достигнуть в силу своей одаренности. Народу с Вагнером укажем еще Геббеля, в известной мере позднего Гейне, Готфрида Келлера и других. Для того, чтобы в правильном свете увидеть величие этих людей, надо изучить общественную трагедию, из которой станут понятны объективные условия жизни этих людей и многие их личные особенности. И было бы хорошо, если бы на такое исследование было затрачено столько тон­кости, заинтересованности и внимания, сколько Томас Манн тратит для того, чтобы оправдать падение Вагнера.

Концепция внутренней жизни, «защищенной посредством власти», убеждение, будто на основе идейного компромисса с гогенцоллерновской монархией могло возникнуть великое искусство (или великая философия), мешает Томасу Манну сказать о крушении Рихарда Вагнера решающее слово, хотя отдельные симптомы его упадка для Манна ясны.

Особенное значение для художественной литературы имеют те выводы, которые следуют из применения этой концепции Манна к проблемам реализма. Мы считаем, что Маня поступает правильно, многократно сравнивая Вагнера с крупными художниками-реалистами второй половины XIX века и в особенности с Золя и Ибсеном. Он счастливо избегает здесь того вульгарно-социологического упро­щения проблемы реализма, которое причинило больше всего вреда немецкой литературе, и не придерживается мнения, будто все худож­ники, в творчестве которых резко проявились нереалистические или даже антиреалистические тенденции, совершенно чужды реализму (напомню о лозунге «долой Шиллера», распространенном среди немецких натуралистов, который подхвачен некоторыми советскими критиками на предыдущем этапе развития советской лите­ратуры).

Томас Манн прав, что нельзя эстетически оценить даже позд­него Вагнера, не принимая во внимание реалистические элементы его творческого метода. Но эту правильную тенденцию проводит он непоследовательно, притом непоследовательно в двояком смысле. Манн, во-первых, игнорирует особенности развития Золя и Ибсена и связанную с этими особенностями гораздо большую по сравнению с Вагнером реалистичность этих писателей. А эта большая реалистичность означает ведь не просто количественную меру, н опре­деляет качественное различие творческих методов. Во-вторых, при этом сопоставлении Манн выдвигает на первый план худшие, мистические и символические тенденции творческого метода Золя и Ибсена. Так как Манн не рассматривает Вагнера как трагическую жертву немецких общественных условий, а защищает его, то анализ слабых и непоследовательных сторон реализма Золя доставляет ему для этого некоторые, на первый взгляд, действенные аргументы; на самом же деле эти аргументы еще больше запутывают его теорети­ческое построение и толкают его к неверным выводам.
Томас Манн завершает сравнение Золя и Вагнера следующим образом:

«Их связывает не только влечение к огромным масштабам, не только художественный вкус ко всему грандиозному и массовому, их технику роднят не только величественные лейтмотивы. Основное, что их сближает, это - натурализм, возвышающийся до символизма и перерастающий в миф. Ибо кто может отрицать в эпосе Золя символизм и склонность к мифичности, поднимающие созданные им образы выше действительности? Разве Астарта Второй империи, названная им Нана,— не символ, не миф? Откуда произошло ее имя? Это — первобытное сочетание звуков, полудетски чувственный лепет человечества; Нана — это прозвище вавилонской Иштар. Знал ли об этом Золя? Если нет, то совпадение становится тем более достойным удивления и тем более многозначительным» (стр. 91).

Эта концепция Томаса Манна имеет большое значение не только для понимания его историко-литературной методологии или, в част­ности, того, как он расценивает Вагнера и его современников; здесь высказан принцип, руководясь которым Манн подходит ко всей проблеме современного реализма в целом. Здесь уже ясны выводы, к которым должен был придти Томас Ман после того, как он признал законным и насущным принципом современного реализма мифотворчество, создание образов новой мифологии. Он выступает против воззрения, будто миф и психология представляют несовме­стимые друг с другом принципы реалистического искусства, и тем самым (не высказывая этого с достаточной ясностью и даже, мо­жет быть, не отдавая себе а этом отчета) сводит основной художественный принцип реализма к психологии. Таким образом Манн обед­няет реализм, некритически соглашается называть этим именем то, во что превратился реализм, во второй половине XIX века. Тен­денция к соединению мифа с психологией побуждает его, защи­щая вагнеровский синтеза, идти на большие уступки преобладаю­щим в современной буржуазной литературе псевдореалистическим направлениям. Он пишет о слиянии психологии с мифом:

«Для того, чтобы доказать их несоединимость, ссылаются на то, что психология слишком рациональна, но это на деле не так, — и психология вовсе не представляет непреодолимого препятствия на пути в мифическую страну. Она может быть противопоставлена мифу в той же мере, в какой она противопоставляется музы­кальности; но в двух великих явлениях — Ницше и Вагнер — мы видим комплекс, в котором психология, миф и музыка слились в органическое целое» (стр. 95).
Новый цикл романов-мифов Томаса Манна — «Яков от его бра­тья» — показывает, что приведенное нами высказывание нельзя счи­тать случайным.
В суждениях о своих выдающиеся современниках Манн поддается той же слабости, какую мы отметили в его оценке сущности Ваг­нера. Так, в приветственной статье, написанной по поводу семиде­сятилетия со дня рождения Гергардта Гауптмана, Томас Манн вы­ясняет, что Гауптман все больше удалялся от того общественно-критического направления, которого он придерживался в юности. Одна­ко, Манн, устанавливая этот факт, считает, что приносит честь писателю. Он пишет о «глубокой и законченной немецки-поэтиче­ской» сущности Гауптмана, благодаря которой Гауптман, «несмотря на свои республиканские убеждения и натуралистический социализм «Ткачей», чувствует себя дома именно в мире бесконечно-космическом, а не в мире общественном...», поэтому общественная критика, свойственная в латинских странах писателям ранга Гауптмана, «под кротким и тихим взором» этого последнего будто бы превращается в метафизику, в мистику». «Что же, — спрашивает Томас Майи,— означает ли это, что метафизический германизм и призвание к об­щественной жизни исключают друг друга» — в частности у Гауптмана? (см. «Neue Rundschau», ноябрь 1932).

На это ответил сам Гергардт Гауптман. Его выступления за последние три года; его полная капитуляция перед фашизмом показали, куда ведет это «кроткое метафизическое превращение». Однако в данном случае нас меньше интересует ошибочное суждение Mанна о Гауптмане, чем применение в этом случае той истори­ческой концепции, которой Манн придерживается.

Исходя из этой именно концепциии, Томас Манн готов видеть в политическом пафосе, в пафосе борьбы за свободу у Шиллера «фран­цузскую», а не коренную немецкую тенденцию, и готов принять без подлинной критики мифизирование общественно-исторических проб­лем, характерное для германской культуры после 1848 года.
***
Томас Манн хочет защитить великие традиции гуманистов и литературного реализма от фашистского варварства, от демагогиче­ского псевдореализма и антиреализма «национал-социалистических» идеологов. Но эту борьбу он ведет с неудобных и даже, можно сказать, исключительно слабых позиций: ведь именно миф, в том специальном понимании, какое мы находим у Вагнера и Ницше, представляет собой для фашистских «мифотворцев» центральный пункт «теоретического» обоснования. Как бы ни ненавидел Томас Манн всю фальшь, извращенность, декадентское варварство немец­кого фашизма, он не может, оставаясь сам на такой путаной точке зрения, вести успешную работу против фашистского мракобесия.

Во всех важнейших вопросах политики, культуры, литературы То­мас Майн резко враждебен фашизму; но ценность его полемики в огромной мере падает вследствие того, что он сам опирается на лож­ную концепцию исторического развития и на ложное понимание реалистического творческого метода.

Это выяснилось с полной отчетливостью во время дискуссии о «Якове» — мифе-романе Томаса Манна. Фашистские критики, руко­водясь верным инстинктом, обрушились на содержание романа и старались, насколько возможно было, преуменьшить ценность этого последнего произведения Манна. Защитники писателя, возражая им, сами попадали в трудное положение: вместо того, чтобы разобла­чить со всей прямотой фашистскую концепцию мифа, они вынуж­дены были строить шаткие теории, доказывая противоположность манновского мифа — мифу фашистскому. Так, по мнению одного из этих писателей, Е. Г. Гаста, на примере фашистской литературной критики видно, как опасны для делателей «мифа двадцатого столе­тия» какие бы то ни было соприкосновения с древним мифом»; Гаст сравнивает мифы Манна и фашистов и говорит в заключение: «они относятся друг к другу точно так, как вдохновение относится к желанию совершить что-либо, как сотворенное относится к сделанному» («Die Sammlung», Amsterdam, Januar 1934). Гасту при­ходится обращаться к таким эклектическим рассуждениям, чтобы противопоставить «хороший» миф Томаса Манна — «дурному» мифу Розенберга...

Томас Манн несет часть вины за недостаточную принципиальность позиций своих защитников.

Та линия немецкой литературы, о которой он пишет ш разбира­емой нами книге, тянется от Гете к Шопенгауэру к дальше — к Вагнеру и Ницше. Фридрих Ницше, несмотря на критику отдель­ных сторон его учения, превращается у Манна в центральную фи­гуру современного теоретического развития. Если бы здесь шла речь только о признании фактического положения буржуазной филосо­фии и литературы в Германии, — Томас Манн был бы прав. Дей­ствительно, в последние десятилетия Ницше был для буржуазной Германии самым влиятельным мыслителем и художником. Но дело заключается в том, чтобы уяснить себе, в каком направлении влия­ет Ницше, кого можно считать последовательными и законными про­должателями его учения.

Мы не ставим здесь под сомнение ни парадоксальный, но по-своему блестящий талант Ницше-мыслителя, ни одаренность Ницше-стилиста. Автор настоящей статьи лишь недавно писал, что мано­вением руки да двумя-тремя хлесткими фразами с Ницше не справишься (см. нашу статью «Ницше как предшественник фашистской эстетики», «Литературный критик», № 12 за 1934 г.) Но в той же статье мы доказывали, что в самом зерне ницшеанства заключено философское обоснование того варварства, которое воплоти­лось теперь в кошмарной политической и культурной жизни наро­дов, находящихся под властью фашизма. Обработка классического наследства служила Ницше только для того, чтобы всеми средст­вами сообщить этому наследию варварские черты, чтобы взорвать все мосты между революционным гуманизмом классического периода и идеологией эпохи империализма. Поэтому ошибается Томас Манн, когда думает найти у Ницше теоретическую основу для своих гума­нистических тенденций и для борьбы против фашистского варвар­ства; из этого источника он не почерпнет ничего пригодного для его целей. Как бы ни превосходил Томас Манн фашистских идеоло­гов умом, талантом, проницательностью и честностью, — и в его руках из учения Ницше могут получиться скорее фашистские, чем антифашистские выводы, если только он захочет рассуждать последо­вательно.

***
Интересной и весьма важной индивидуальной особенностью То­маса Манна является то, что его развитие идет постепенно, орга­нично, без резких переломов и изменений. Эта особенность отрази­лась в органичности реализма его ранних произведений. Однако та же особенность ставила его иногда в идеологически трудное положение; так было, например во время мировой войны, когда медленный органический рост писателя не поспевал за бурно развивающимися историческими событиями, и Томас Манн пришел к демократическим устремлениям того времени с большим запозданием.

 Нам кажется, что и в настоящее время Томасу Манну угрожает такая опасность. Преодоление мыслей и чувств, коренящихся в без­возвратно ушедшем прошлом, совершается в нем все с той же орга­нической, можно даже сказать, растительной медленностью. Современное мировое положение с гораздо большей быстротой оказывает свое влияние на развитие его политических взглядов, чем на его творчество и философские принципы.

Однако же в книге, которой посвящена настоящая статья, есть признаки некоторого сдвига и дальнейшей перестройки мировоззре­ния. В этом смысле интересен приведенный нами отрывок, где Томас Манн оговорит о том, как созданный буржуазией гуманизм пере­рос буржуазию. В этюде о Сервантесе, написанном до захвата Гит­лером власти, мы находим более критическое, чем прежде, отношение писателя к Ницше. Томас Майн сравнивает (в конце этюда) Ницше с Док Кихотом; в системе взглядов Манна такое сравнение могло означать начало пересмотра всего отношения его к Ницше, а вместе c тем и ко всем проблемам развития немецкой культуры во второй половине XIX века. Правда, в указанном этюде мы находим это сравнение лишь в виде краткого замечания. Но как раз органичность развития Томаса Манна позволяет читателю надеять­ся, что писатель не ограничится этим замечанием, не остановится на нем.

Трудно предположить, чтобы на Томаса Манна не оказало влия­ние то мощное интернациональное антифашистское движение, кото­рое вызвало уже в области мировоззрения критику крупнейших представителей реакции, выдвинутых эпохой империализмаv. Вернее всего именно теперь писатель освободится, наконец, сковывающих его предрассудков и займет место среди тех борцов за культуру, в числе которых мы видим уже почти всех выдающихся людей нашего времени.


1.Перевод с немецкой рукописи И.Саца.
2.«Leiden und Grosse der Meister» Berlin, 1935.
3.Подчеркивая значение этих взглядов Томаса Манна, мы обращаем  внимание читателя на его попытки возвыситься над буржуазный кругозором, то мы не можем согласиться ни с его методологией, ни с его конечными выводами из указанных положений.
4.Долговременней компромисс немецкой буржуазии и буржуазной интел­лигенции с гогенцоллерновской монархией оставил глубокие следы в немецком литературной языке; в частности такие слова, как «Mact»,    «Reich»,   имеют особый оттенок, не совпадающий с буквальным переводом  на русский язык.
5. В этом отношении симптоматичны критические замечания Андре Жида, направленные против Ницше.



На главную Георг Лукач Тексты