Александр ФРОЛОВ

 Жизненная позиция марксиста

Творческое наследие великого советского обществоведа Михаила Александровича Лифшица (1905–1983) с трудом под­дается «отраслевой» классификации. Он, прежде всего, известен как философ, крупнейший авторитет в области эстетики, бле­стящий искусствовед и историк культуры. Об этом говорит хотя бы тот факт, что А. В. Луначарский признавался, что своим реальным пониманием философско-эстетического наследия Маркса и Энгельса он во многом обязан именно двадцатисемилетнему Лифшицу. В числе близких друзей Михаила Александровича были философы Дьердь (Георг) Лукач и Э. В. Ильенков, писатели Андрей Платонов и Александр Твардовский. С именем Лифшица связана деятельность журнала «Литературный критик», до сих пор фактически остающаяся «белым пятном» в истории советской общественной мысли 30-х годов. Лифшиц являлся действительным членом Академии художеств СССР, членом Союза писателей СССР со дня его создания.
Для всех произведений ученого характерен последовательно проведенный целостный, диалектико-материалистический подход к общественной жизни, охват социальной действительности в органической взаимосвязи различных ее сторон, включая эконо­мическую ее основу.
Жизнь общества «расщеплена» на материальную и духовную стороны только в тео­ретической абстракции, полезной для уяснения их действительного соотношения Но абстракция эта выполняет свою функцию лишь до некоторого предела, за которым возникает необходимость в более высокой, «синтетической» точке зрения. Причем ее выбор и до­стижение зависят далеко не только от субъективных достоинств ученого. Она создается самим объективным движением истории, и счастлив тот, кто сумел до нее подняться.
Именно об этом писал Мих Лифшиц во вступительной заметке к собранию своих сочинений: «Если у автора этих строк есть какие-нибудь сильные стороны, они принадлежат прожитому времени. Я счастлив тем, что вошел в сознательную жизнь под знаком великого переворота Октябрьской эпохи. Он определил все мое мироощущение, и я продолжаю сознавать эту жизненную ситуацию как «первичный феномен» моего существа. Такие впечатления не могут пройти бесследно. В них я обрел мою жизненную позицию и всегда нахожу ее в себе при каждой новой перемене исторической обстановки».
Автор имел право на такие слова. Оно подтверждено его произведениями, дающими богатый материал для раздумий над судьбами советской общественной мысли. Корпус сочинений ученого охватывает период с 1927 по 1983 г. Это как раз та эпоха, завоевания, острейшие противоречия и нерешенные проблемы которой сегодня стали предметом обостренного внимания и интереса. Она вместила в себя немало крутых перемен исторической обстановки. Их действительное значение для судеб социализма мы только начинаем серьезно осмысливать. Приходит понимание того, что даже в периоды своего величайшего ускорения ход истории остается крайне неравномерным, полным развилок, зигзагов, тупиков и попятных движений. И развитие социализма не является здесь исключением.
Беда, разумеется, не в этом, а в дефиците сознательного отношения к реальной сложности общественно-исторического процесса. Огромный ущерб развитию и авторитету социализма нанесло то, что на каждом зигзаге, в каждом тупике всегда находились выступавшие от имени марксизма услужливые «концепции», изображавшие эти зигзаги и тупики прямой, как стрела, автострадой, устремленной непосредственно в коммунизм. Пресловутый догматизм (на чей счет все это ныне обычно списывают) основан вовсе не на излишне почтительном отношении к теории, а, наоборот, на глубочайшем к ней презрении, на готовности пожертвовать чем угодно, лишь бы приспособить ее к сло­жившемуся в данный момент положению. Марксизм все больше превращался в руках официальных «теоретиков» в чисто прагматический инструмент «обоснования» задним числом уже вынесенных «наверху» решений и оценок, а от его живого организма отсекались все новые и новые не вписывавшиеся в текущую конъюнктуру стороны. Возникавшие же при этом пустоты заполнялись разного рода заимствованиями из случайных, порой, весьма далеких от марксизма источников. В итоге наибольший урон понесла целостность марксизма, его интегральное гуманистическое, нравственно-эстетическое содержание. Потому-то в общественное сознание и проникло мнение, что марксизм есть в лучшем случае преимущественно «социологическая и экономическая теория», имеющая дело с безличными, нравственно нейтральными массовыми явлениями. А сам человек, мир личности, ее идеалов и ценностных установок, – марксизму не доступен. Отсюда и много­численные попытки «дополнить» его автономными «собственно гуманитарными» дисцип­линами – «философской антропологией», «аксиологией» и т. п.
Этот процесс начался еще в те времена, когда и на Западе, и в России были пред­приняты первые попытки «обогатить» марксистское учение (предварительно усеченное до «экономического материализма») этикой неокантианства, ценностями богостроитель­ства и т. д. Под предлогом преодоления «остатков гегельянщины» началась и по сей день продолжается подмена диалектико-материалистической методологии позитивистской «логикой науки».
При оценке степени плодотворности подобных операций следует иметь в виду, что существует тонкая, подвижная, но вполне объективная грань между действительным взаимообогащением идей и их эклектическим смешением, ведущим к разложению теории. Каждый отдельный случай требует, разумеется, конкретного анализа, но последний должен исходить из того, что в развитии материальной и духовной культуры есть не­преходящие, абсолютные завоевания, отказ от которых отбрасывает человечество вспять на целые эпохи. Такие достижения нужно беречь, как зеницу ока. Именно поэтому Ленин «позволял» себе «думать по старинке, что после Маркса говорить о какой-нибудь другой, немарксовой политической экономии можно только для одурачения мещан, хотя бы и «высокоцивилизованных» мещан».
Диалектика утверждает, что в мире нет ничего неизменного, – следовательно, нет и неизменной изменчивости. Когда-то предок человека поднялся на ноги. Он сделал это раз навсегда, и диалектика вовсе не требует, чтобы во имя «бесконечного прогресса» мы опустились на четвереньки или начали ходить на голове. Такого рода вехи, являю­щиеся абсолютно необходимым условием дальнейшего развития, существуют и в развитии производства, искусства, теоретического мышления. Подобно всякому человеческому до­стижению, писал Лифшиц в статье «Чего не надо бояться», марксизм заканчивает собою время длительных поисков определенной формы научного знания, в принципе больше не нужных, законченных раз навсегда. Черта подведена, и бесконечный процесс, пройдя через этот порог, откроет новые горизонты, пойдет дальше, не повторяя себя с обезьяньей точностью. Вечное развитие возьмет свое на другом уровне и в других измерениях. «Не надо бояться старых верных решений, они не имеют ничего общего с какой-нибудь «репрессивностью». И в этом смысле не надо краснеть за свою ортодоксию. Если она и «стесняет» чем-нибудь мысль, то стесняет ее так же, как рифма или размер стесняют поэта. Стеснения такого рода ведут к совершенству, на них основана вся человеческая культура, выражающая бесконечность содержания в относительно законченных формах. Где нет умного, добровольного самоограничения, там царствует стихия вседозволенности и глупости.
Не надо бояться, что общий язык марксизма, ясно выраженный в его лучшей литературе, отразится на оригинальности личного творчества Истинный талант, способность к труду, своеобразие личности могут выделиться только на общем фоне, и это гораздо труднее, чем оригинальное пустозвонство. Когда этой общей основы нет когда главное состоит в том, чтобы взвизгнуть громче всех, попасть в луч прожектора вое пользоваться каким-нибудь видом рекламы или саморекламы, все действительные различия между людьми все уровни дарования стираются. И это базарное равенство нисколько не противостоит самочинному командованию».
Нелюбовь к «старым верным решениям» может вполне мирно уживаться с самым заскорузлым догматизмом. Так, идеология культа личности была отнюдь не чужда отвлеченно либеральной фразе. Сугубая опасность данного явления заключалась еще и в том, что в качестве формальной вывески здесь приспосабливались действительные ценности культуры. Достаточно вспомнить известную послевоенную кампанию за возвращение к «национальным и патриотическим» ценностям, а также менее известную кампанию за возвращение к «классической культуре» конца 30-х годов. Насильственный способ внедрения вульгаризировал эти ценности и посеял величайшую смуту в умах. Прошли десятилетия, а налет казенщины по прежнему мешает настоящему освоению мировой и национальной классики, толкая многих в объятия модных суррогатов духовности. «Всякого рода завиральные идеи и заимствования из ложных источников живы тем, что представление о лучшей теории в глазах широкой публики слишком связано с бессодержательной жвачкой ее первых учеников», – с горечью констатировал Лифшиц.
В послекультовские времена идейная жизнь нашего общества также была отмечена всевозрастающей двойственностью. Сложился эклектический симбиоз сухой и безличной социологической схематики с благонамеренным, но отвлеченным морализаторством. Он стал прямым идеологическим выражением серьезных деформаций процесса социалистического строительства, растущей дегуманизации общественных отношений, взаимного отчуждения экономической и нравственной жизни, политики и морали, разрыва между реальными делами и провозглашаемыми целями (которые не могли не приобрести в силу этого крайне абстрактного характера).
Поэтому очерченные Лифшицем проблемы места марксизма-ленинизма в духовной жизни нашего общества, необходимости решительного отмежевания от вульгарно-догматических извращений марксист­ской теории и овладения ее истинным содержанием, сегодня не только не устарели, но, напротив, до критической меры обострились. Это рождает горькие чувства и вопросы. Почему потеряно впустую столько времени? Почему выступления Лифшица остались гласом вопиющего в пустыне? А ведь они были тревожным предупреждением о том, что догматизированный, превращенный в мифологе­му «марксизм» неминуемо толкнет массы людей в объятия буржуазно-обы­вательских идеологических клише, трагически перепутает все ориентиры созна­ния и практического действия. Недаром же через все творчество ученого трагическим лейтмотивом проходит образ Немезиды – богини возмездия, карающей гордецов и счастлив­цев за самонадеянное нежелание считаться с последствиями своих поступков.
Найти ответ поможет одна любопыт­ная запись в рабочей тетради Твардовского: «Статья Лифшица о «Днев­нике» Видмара (речь идет о статье 1957 г., опубликованной в «Новом мире» – А. Ф.)просто восхитила меня. Как все-таки он умен и знающ. Но не это главное, а то, что вот, казалось бы, «вольнодумец» и т. п. – как он тверд и строг в незыблемых позициях марксиста-ленинца, как все непросто». Здесь поэт в несколько наивной форме, но искренне усомнился в справедливости того расхожего мнения, что после развенчания культа личности вольнодумец не может быть марксистом, а марксист не спо­собен быть вольнодумцем, то есть человеком мыслящим умно, смело, самостоятель­но, творчески, критически. Это и есть тот порочный круг, в который оказалось проч­но втянутым наше общественное сознание, особенно в результате пятилетней обработки популярнейшими средствами массовой информации. Либо ты марксист, иначе говоря, сталинист и догматик, – утверждают нынешние «демократы-ра­дикалы», – либо ты вольнодумец-либерал, а «иного не дано».
Лифшиц, разумеется, никак не вписывался в эту обыватель­скую схему. Он опровергал ее самим фактом своего существования на идей­ном небосклоне, а потому постоянно подвергался ожесточенным нападкам с обе­их сторон, как либеральной, так и догматической. И было за что! Ведь в своих работах он доказывал, с одной стороны, что пресловутый догматизм построен вовсе не на твердом следовании тезисам марксизма, а, наоборот, на самом безответственном к ним отношении, на их беспардонном перевирании в угоду текущей или предвидимой политической и экономической конъюнктуре. А с другой стороны, либеральная идеология никогда не выступала действительной альтернативой дог­матизму культовского или застойного типа. Либерализм органически входит в идеологическую систему тоталитаризма, выполняя в ней важную «компенсаторную» функцию. Выступая на поверхности явлений как непримиримые противники, догматизм и либерализм, в сущности, были и сегодня остаются партнерами, поделившими между собой сферы влияния. И если границы сфер ныне серьезно пе­редвигаются, то это означает лишь, что тоталитарное давление на челове­ческие мозги приобретает более «цивилизованную» и привлекательную для неискушенных, а потому и более эффективную форму.
Эта, так сказать, «двухпартийная система» идеологического манипулиро­вания является сегодня главным препятствием на пути развития сознания тру­дящихся, их марксистско-ленинского просвещения Она, разумеется, имеет свои корни в нашей действительности, входить в подробное рассмотрение коих здесь нет возможности. Необходимо лишь указать на то, что соотношение дог­матизма и либерализма на идеологической арене довольно точно отражает соотношение сил двух основных фракций внутри господствующего социального слоя – старой советской бюрократии и новой советской буржуазии.
В таких условиях борьба за целостность марксизма, за сохранение, развитие и практическую реализацию его интегрального гуманистического потенциала должна была вестись на два фронта – как против его вульгарно-социологического упрощения, так и против растворения его в либеральном пустословии. Лифшиц был одним из немногих, кто на протяжении всей своей жизни настойчиво и целеустремленно вел эту борьбу. Потратив массу энергии на разоблачение вульгарно-социологического «классового анализа», на доказательство непосредственной связи и преемственности марксизма с общенародным, общечеловеческим содержанием мировой культуры, он вовсе не умилился, когда в конце 30-х годов официальная идеология от левацких крайностей совершила вольт «направо» к абстрактному признанию гуманистических идеалов и ценностей. «Полились сладкие речи о гуманизме. Началось восхваление современных западных писателей часто посредственных, но не лишенных демократической фразеологии», – писал он об этом повороте в начале 1940 года в статье, после которой был вынужден замолчать на целых одиннадцать лет.
Было ли это выступлением против гуманизма? Конечно, нет. Но это было выступлением против гуманизма абстрактного, то есть не только оторванного от какой бы то ни было реальной материальной основы, но и полагающего себя мессией, призванным одухотворить облагородить, очеловечить и т. д. бездушную и косную материю объективного мира. Подобные претензии далеко не безобидны. Представление о нейтральности материальных условии общественной жизни (техники и технологии, отношении собствен­ности, обмена и распределения) к целям и идеалам, преследуемым тем или иным об­ществом, убеждение в том, что их использование зависит лишь от поставленных целей, – опасная иллюзия. Она ведет, в конечном счете, к голому произволу, к вере в то, что любые общественные проблемы могут быть разрешены независимо от имеющихся в распоряже­нии средств, простым усилием воли, декларацией принципов, то есть, как говорил Ленин, «нахрапом».
Марксизм как учение о материальных основах всего многообразия обществен­ной жизни прямо противоположен этой «философии» нахрапа. «Хлеб, электрический свет, научные открытия, рабочая сила и даже сила оружия, – писал Лифшиц, – все это не просто средства, стоящие по ту сторону добра и зла и получающие свое значение от тех или других мотивов человеческих действий. Марксизм, в отличие от других теорий, отделяющих нравственное добро от внешних фактов, основан на убеждении в том, что вещественные силы могут приобрести человеческий характер, а общественные отношения людей – утратить их грубую, вещественную форму. В этом состоит реальный идеал Маркса и Энгельса, вытекающий из научного анализа истори­ческой миссии рабочего класса». Этот анализ отвечает на вопрос о том, при каких условиях материальная сила «превращается в моральную силу, и наоборот, – когда человеческие мотивы, даже самые лучшие, обманывают нас, и «применение», которое дает человек энергии, находящейся в его власти, ведет к обратному результату, то есть к победе слепых вещественных сил».
Это и есть тот самый вопрос, который во всей своей остроте сегодня стоит перед нашим обществом, – как преодолеть зияющий разрыв, образовавшийся между развитием превратившихся в самоцель материальных условий общественного бытия и развитием человека, как преодолеть отчуждение трудящегося от производства, от общенародного достояния и ликвидировать неизбежно вытекающее отсюда отчуждение людей друг от друга? Но для того, чтобы решить эту задачу, повернуть социализм лицом к человеку, недостаточно лишь сменить идейную ориентацию, набрав «с миру по нитке» гуманистиче­ских идеалов.
Обращение к идеалам и ценностям абстрактного гуманизма вполне объяснимо в качестве реакции на реальную дегуманизацию жизни. «Всякого рода злоупотребления властью, безобразия и ошибки в строительстве новой жизни, писал Лифшиц, – усиливали эту позицию психологически». Но теоретически, а главное, практически, она не является выходом из положения, ибо, по сути, абсолютизирует ту кризисную ситуацию, против которой сама протестует, – разрыв между миром внешних объективных фактов и миром субъективных целей, идеалов, ценностей.
Исходя из противоположной посылки, Лифшиц не уставал доказывать, что общест­венно-исторический процесс не лишен объективного нравственного смысла. В мире при­сутствует объективная моральная сила, не менее реальная, чем сила богатства, техники или оружия. Она имеет своим источником «соотношение реальных сил всех классов во всех государствах» (Ленин) и находит свое выражение в добровольном товарищеском сплочении людей, в соответствии их общей воли объективному ходу истории. Отсюда следует, что социализм сможет повернуться лицом к человеку, возродить свой моральный авторитет, не просто поправив свои экономические дела или обратившись к тем или иным идеалам, но только лишь создав условия для удовлетворения фундаментальнейшей потребности человеческого существа, не менее реальной, чем нужда в пище и крыше над головой, – потребности в свободной самодеятельности. А это возможно только на пути восстановления и полного развития тех потенциально присущих социализму форм чело­веческого общежития, прообразом и идеальной нормой которых выступила Октябрьская революция.
Вопрос о нравственном содержании Октябрьской революции имеет прямое отноше­ние к современным дискуссиям о ее исторической своевременности и правомерности. Проблема эта была поставлена не сегодня (хотя не всегда имелась возможность об­суждать ее в явном виде). В 1930 году в Институте Маркса и Энгельса про­шла дискуссия о тактике основателей марксизма в революции 1848 – 1849 годов. Многие участники дискуссии, повествует Лифшиц, «высказывали мнение, что Маркс и Энгельс ошибались – то ли в том, что они не учли отсталости Германии и отсутствия в ней почвы для действительно глубокой социальной революции, то ли в том, что они слишком поздно подняли чисто пролетарское знамя. Нетрудно было понять, что сквозь эти оценки тактики Маркса и Энгельса проглядывало то или другое отношение к Октябрьской революции и ленинизму. Возможны были выводы в духе Суханова с его оценкой большевистской революции как несвоевременной или в духе троцкистов с их пониманием роли пролетарской диктатуры в крестьянской стране».
Позиция Лифшица в дискуссии заключалась в том, что деятельность Маркса и Энгельса в 1848 году нельзя подвести под категорию ошибки в житейском смысле слова, несмотря на то, что отстаиваемая ими идея встретила на пути своего осуществления непреодолимые препятствия. Допустим, что, опираясь на выводы каких-нибудь вы­числительных машин, мы могли бы дать Марксу и Энгельсу совет держаться в стороне от немецкой революции ввиду отсутствия реальных сил для победы демократии и социализма. Если представить себе, что они приняли наш совет, то мы лишили бы народные массы Германии величайшего революционного опыта и превратили бы историческую драму в мещанскую пьесу с нравоучительным концом.
«Должен признать, - продолжает Лифшиц, - что выступал я неудачно и, по молодости лет, не сумел защитить тот взгляд, который в те времена считал и по сей день считаю верным Председательствующий Д. Б. Рязанов доброжелательно пошутил над моими тщетными усилиями, сказав, что я рассматриваю Маркса и Энгельса «с эстетической точки зрения», а с этой точки зрения они, естественно, не могли совершить никаких ошибок Он не знал, как близки к истине были его слова».
Лифшиц доказывал, что в известном смысле Маркс и Энгельс, а вслед за ними и Ленин, действительно рассматривали революцию и ее закономерности с «эстетической точки зрения», охватывающей в этом мире связи, более широкие и свободные, чем формальное жесткое сцепление непосредственных причин и ближайших следствий. Бывают ошибки, точнее говоря, трагические коллизии, в которых неудача героя (даже предопределенная заранее) неотделима от его завоеваний, от нравственного значения его деяния. Таковы, например, «ошибки» парижских коммунаров или дружинников Пресни*, продвигающие человечество вперед неизмеримо дальше, чем диктуемый формальным расчетом отказ «браться за оружие», ибо они развивают историческую инициативу масс самое ценное, по Марксу и Ленину, содержание общественно исторического процесса. Только с «эстетической точки зрения», которую еще можно назвать всемирно-исторической, можно понять, что «бывают моменты в истории, когда отчаянная борьба масс даже за без­надежное дело необходима во имя дальнейшего воспитания этих масс и подготовки их к следующей борьбе» (Ленин).
Если революция двигает вперед передовой класс, поднимает его на уровень творца истории, то она побеждает даже тогда, когда терпит поражение «Если бы завтра,– говорил Ленин в 1919 году, какой-нибудь счастливый Колчак перебил поголовно всех и каждого большевика, революция осталась бы непобедимой».
Мы знаем теперь, что «счастливый Колчак» явился в мундире несколько иного покроя. Но и он был не в силах обратить вспять происшедший в Октябре исторический сдвиг. В этом Лифшиц был абсолютно убежден. Моральный потенциал Октября был в его глазах главным и ничем не заменимым гарантом необратимости избранного страной социалистического пути, несмотря на все страшные внутренние и внешние препятствия, которые на этом пути возникали. «Раз люди однажды почувствовали, что они могут быть товарищами по совместному управлению собственной жизнью, вы не вышибите этого сознания из них топором, не оттолкнете их от него любым лицемерием. Оно может иногда только дремать в них или находить себе неожиданный и странный выход, но присутствие ее неоспоримо. Вот в чем основной капитал Октябрьской революции, и лишь по мере того как общество, созданное этой революцией, пользовалось им, прибыль росла. На любых дистанциях и в любой обстановке, даже неслыханно сложной, сила сплочения, созданная Октябрьской революцией, продолжала действовать. Она действует даже там, где люди озлоблены и где они имеют достаточно основания для горького чувства. Многое против нее, но отрицать ее существование может только слепой».

Революционная эпоха задает нам универсальный исторический масштаб: обществен­ный прогресс не сводится к формальным достижениям экономики и культуры, он может быть измерен лишь степенью, в которой они способствуют раскрепощению скованной энергии масс, развитию их свободной самодеятельности. Революция и культура, диалек­тика их движения навстречу друг другу в различные исторические эпохи, причины конфликтов между ними и необходимые условия их плодотворного союза – вот что было главным предметом интересов ученого.
Мировая духовная культура и     освободительное движение        народных масс – эти два главных потока общественной активности, подготовляющей рождение нового, подлинно человеческого общества, несомненно, состоят в ближайшем родстве друг с другом. Но столь же несомненно, что на протяжении большего периода всемирной историиони текут разными руслами, и их взаимоотношения вовсе не безоблачны. Пугачев повесил астронома Ловица «поближе к звездам». В свою очередь, наука немало по­трудилась над усовершенствованием средств эксплуатации и угнетения народа. В этом разрыве – трагедия и самый нелепый парадокс старого антагонистического общества,     толкающего культуру к союзу с силами богатства и эксплуатации, а революцию – к сближению с воинствующим бескультурьем, стихией голого отрицания. Лучшие слои российской интеллигенции в лице Горького и Короленко пролили в свое время по этому поводу немало слез, но реального выхода  все же не нашли. Он возможен лишь на почве марксистского понимания диалектики истории.
Жестокая правда состоит в том, что на определенном отрезке общественного развития возникновение указанных тенденций в известном смысле неизбежно. И все же сближение и органическое слияние революции и культуры возможно – оно коренится в самом объективном существе их общего дела, ищущего выхода за пределы узких исторических рамок своего существования. Их единство обнаруживает себя в противоречивых и далеко не очевидных формах, для оценки которых совершенно непригодна абстракция обществен­ного развития как вечной борьбы прогресса и реакции, просвещения и невежества, нового и старого. Здесь нельзя доверять внешним приметам. За революционной вы­веской нередко скрывается самое ретроградное содержание, и наоборот, консерватизм может служить исторически и классово ограниченным, но необходимым в определенных условиях способом сохранения и защиты абсолютных, общечеловеческих ценностей от слишком поспешного мнимореволюционного их отрицания во имя абстрактно понятого прогресса.
Примером тому служит творчество таких глубоких мыслителей, как Платон, Гегель, Шекспир, Гёте, Бальзак, Толстой, Достоевский... Классовая ограниченность их мировоззрения очевидна. Но попробуйте отделить ее от народного, демократического содержания их произведений – у вас просто ничего не получится. Прогрессивное и консервативное существуют здесь в неразложимом противоречивом единстве: положитель­ное, «вечное» содержание развивается отчасти вопреки, но также отчасти и благодаряклассовой ограниченности и консервативному мировоззрению художника. Толстовская критика буржуазной цивилизации неотделима от патриархально-крестьянских симпатий и иллюзий писателя и в формально экономическом смысле реакционна. Но то, что ложно в формально-экономическом смысле, может быть истинным во всемирно-историческом смысле, если оно выражает интересы народной массы против узкого своекорыстия верхов общества. Этим обстоятельством объясняются, например, поразительные для ума, привыкшего к абстракции линейного прогресса, ленинские слова о темном мужиц­ком демократизме российского черносотенства, самом грубом, но и самом глубоком. Сотни страниц произведений Лифшица посвящены анализу подобных метаморфоз об­щественного сознания, и это поистине захватывающее чтение!
Лифшиц исходил из той аксиомы, что мыслители и художники прошлого достигали величайших вершин культуры именно там, где им удавалось услышать глухой подземный гул движения миллионов. Но эта аксиома требует очень точного и конкретного при­менения.
Нетрудно было бы, например, свести народность Пушкина к его декабристским симпатиям, превратив его, так сказать, в «маленького Некрасова». Здесь будет крупица истины, которая, однако, не должна заслонять того, что Пушкин народен не только и даже не столько как автор вольнолюбивых стихов, сколько как поэт по преимуществу – создатель прекрасной общезначимой формы в русской поэзии. Именно в этом его аристократизм шел навстречу огромной народной потребности.
Но не слишком ли отвлечена подобная трактовка народности? Ведь когда народ разут и раздет, из прекрасной поэтической формы не сошьешь сапог.
Вот пример столкновения законных исторических прав культуры и элементарной народной жизни. Пример, может быть, слишком грубый, но именно такого рода противоречие встало во весь рост на следующий же день после Октября. Как известно, Ленин не был «социалистическим меценатом». В условиях разрухи и народного голода он не осыпал золотым дождем театры, музеи и издательства. Но он сделал главное – не позволил мелкобуржуазной стихии голого отрицания ликвидировать искус­ство как «барскую затею», заменить его «нелепейшими кривляньями» под флагом «про­летарской культуры». Сегодня об этом многие стараются не вспоминать, относя отрицательное отношение Ленина к модернизму на счет его сугубо личных «старомодных» художественных вкусов. Лифшиц показал, что дело здесь не только в личных вкусах – речь идет о сути ленинского понимания и культуры, и революции.
Было время в России, когда сомнение в том, что «сапоги выше Пушкина», считалось в определенном кругу народолюбивой интеллигенции признаком ретроградства. Народ­ник Н. К. Михайловский, в общем-то, далекий от столь крайней точки зрения, все же полагал, что если бы древнегреческий раб понял, что в статуях Фидия отразилось его рабство, если бы он осознал, сколько несправедливости и оскорбления ему кроется в каждом изгибе тела прекрасной статуи, он тут же покончил бы со всей античной скульптурой. А другой близкий к народничеству писатель, Глеб Успенский, понял значение античного искусства, его действительное отношение к жизни народа и делу его освобождения принципиально иначе. Художник изваял существо столь совершенное, что представить его в каком бы то ни было из положений современной жизни – дело невозможное. Однако поскольку этот образ существует, то он не может и не существовать, не воплотиться в действительность. Следовательно, условия, достойные человеческого существования, возможны и неизбежны. Следовательно, борьба за эти условия необходима и небезнадежна. В этом и заключается глубокая внутренняя связь прекрасной художественной формы с народным интересом. Такова традиция демократической мысли, получившая полное свое раз­витие в марксизме-ленинизме.
«То, что в статуе Фидия отразилось рабство большинства, – писал Лифшиц, – вовсе не так достоверно. В каждом изгибе тела прекрасной статуи отразилось не рабство, в нем отразилась свобода, и притом не только в ее ограниченной исторической форме, но и в той, более безусловной, которая всегда будет близка человечеству, освобождая его снова и снова». Что же касается психологии раба, то сама по себе она еще не выводит за пределы идеологии господства и рабства. «Дело не в том, чтобы понять ненависть раба к статуе Фидия или картине Рафаэля. Понять это можно. Дело в том, чтобы понять разницу между психологией раба и рево­люционным сознанием народа».
Всякая революция есть отрицание старого, но не всякое отрицание старого есть революция, – любил повторять Лифшиц. Кража, например, отрицает частную собствен­ность, хулиганство – казенную дисциплину, но к революции они не имеют никакого от­ношения. В антагонистическом обществе достижения техники и культуры, отчужденные от трудящегося большинства, рождают стихийные «обратные» разрушительные силы, на­правленные против завоеваний цивилизации и остающиеся поэтому еще целиком в пределах старых эксплуататорских отношений, их собственной теневой стороной. Так, в «Собачьем сердце» Михаила Булгакова наука в лице профессора Преображенского, отчужденная от народа и отданная на потребу животным удовольствиям «верхних десяти тысяч», порождает свое собственное столь же животное зеркальное отображение – воинствующее невежество и хамство в лице Полиграфа Шарикова. Шариков даже читал Энгельса, легко усвоил некоторые перлы революционного красноречия, имел и претворял в жизнь определенные понятия об общественной гигиене. И все же революция никогда не признает его «своим», – более того, он самый страшный ее враг, несмотря на популярные ныне попытки доказать обратное.
Старый порядок мстит социалистической революции тем, что пытается заразить ее вирусом «зряшного», по выражению Ленина, отрицания, психологией взбесившегося обывателя, и это самое опасное, что он может ей противопоставить. Сплочению масс в духе пролетарской солидарности противостоит здесь другая форма высвобождения массовой энергии – «распад на центробежные силы при переходе от праздничного энту­зиазма революции к обыденной жизни, борьба за раздел добычи и зависть всякой мелкой собственности к более крупной, не идущая далее уравнительного коммунизма и взаимного озлобления».
Судьба любой революции прямо зависит от того, удастся ли ей справиться с этим синдромом. И если его не удается преодолеть добровольным товарищеским сплочением, трудящихся, то надстройкой над этой стихией, дополняющей ее противоположной крайностью, неизбежно становится бюрократия. «Откуда растет бюрократизм в революционной обстановке? Это надстройка над множеством мелких и одинаковых центро­бежных сил, попытка создать объединение самым легким, административно-казенным путем вместо действительного единства воли трудящегося большинства».
Абсолютизация идеи плана и насильственно осуществляемой целесообразности, от­мечал Лифшиц, есть детская болезнь всякой социальной революции. Опасность этой болезни тем острее, чем глубже эта революция, чем более широкие массы людей она затрагивает, чем сильнее становится ее собственный аппарат управления. Сама по себе идея «всеобщей организации» не является ни социалистической, ни революционной. Перед нами, скорее, одна из сторон старого общественного порядка, воплощенная в госу­дарственно-капиталистической насильственной организации сверху. Социалистическая мысль может, конечно, соскользнуть на этот путь, но в таком случае она будет и в теоре­тическом, и в практическом отношении заражена самыми грубыми буржуазными пере­житками. Ибо подлинный социализм, основанный на самодеятельной организации на­селения, никоим образом не совпадает с насильственной целесообразностью, внедряемой немногими знающими эту науку организаторами.
Социалистическая революция выстоит лишь в том случае, если найдет в себе силы разорвать порочный круг, возникающий при попытках преодолеть мелкобуржуазную стихию мелкобуржуазными же средствами – голым военно-административным при­нуждением, нахрапом. Хаосу, грозящему разнести по кирпичику все здание цивилизации, она должна противопоставить порядок, но порядок не замкнутый в тисках угрюм-бурчеевской абстракции казарменной регулярности, а воплощающий в себе всю полноту, многообразие и многоцветие жизни – то, что отразилось в общечеловеческой идее гармонии. «Когда социалистическая демократия, - писал Лифшиц, - понимает, что нельзя управлять хо­зяйством и культурой военно-административным методом, что план нуждается в живом интересе миллионов людей и всякий контроль требует в свою очередь контроля над собой со стороны народных масс, это – размыкание цикла, борьба против круговорота и связанного с ним исторического разочарования. Не так легко дается эта наука, но она необходима. Даже самому развитому и богатому обществу грядущих поколений будет нужен коллективный Сократ, чтобы умерить собственное чванство и разумно оценивать свои силы, не превращая прогресс науки и техники в Молоха потенциаль­ной бесконечности, поглощающего возможную полноту развития в каждый данный момент». Именно для того, чтобы освоить эту науку, революция, социализм, народ­ные массы нуждаются в теснейшем союзе со всей мировой демократической культурной традицией, и не в последнюю очередь – с высоким реалистическим искусством.
Защита и теоретическое обоснование реализма как сущностной основы всякого под­линного искусства были делом всей жизни Лифшица. Реализм, то есть истина в искусстве, правдивое изображение жизни в формах самой жизни (а не в условных знаках или символах), вносит свою лепту в революционное обновление жизни тем, что совершает глубочайшую критику ложного отношения нашего сознания к действительности. В мире есть много такого, что провоцирует истерическое желание крушить и ломать все без разбора, отрицать все необходимые формы общежития, вне которых человечество неминуемо скатится в пропасть. Оно имеет шансы спастись лишь на пути отрицания такого от­рицания. И вот стихийной жажде голого отрицания и разрушения реалистическое ис­кусство противопоставляет изображение жизни в положительном свете, защищая тем самым человеческое достоинство. «Оно поддерживает нашу волю к победе над злом, нашу уверенность в неистощимой массе человеческих сил, перед которыми ничтожно все, внушающее нам сомнение и безверие. Словом, искусство несет в себе высокую миссию отрицания отрицания». Речь идет вовсе не о «лакировке действительности» – в ней нуждается как раз шариковщина. Искусство не бежит от трагиче­ских сюжетов и «свинцовых мерзостей жизни», но оно не делает из них предмета для любования,– оно доказывает нам, что «сила жизни сияет даже в ее пораже­ниях».
Сегодня, правда, в эстетических и искусствоведческих суждениях и оценках господ­ствуют совсем другие веяния. Возродилась, например, хотя и в несколько подновленном виде, старая формула насчет сапог и Пушкина. Всякий не желающий «отстать от века» искусствовед расскажет вам, что сапоги или любой другой предмет домашней утвари и личного обихода, если он извлечен из обыденной обстановки, обведен невидимой рамкой и подписан художником, создается как бы заново и в этом качестве является про­изведением художественной воли, которое, во всяком случае, не ниже поэзии Пушкина, поскольку и то, и другое хорошо в своем роде. К экономическому базису подобных эстетических и теоретических открытий мы вернемся ниже.
Встречаются и другие системы доказательств устарелости реализма. Говорят, на­пример, что в эпоху Хиросимы и Чернобыля образов реалистического искусства уже не достаточно для того, чтобы адекватно передать весь ужас создавшегося положения и образумить сползающее в пропасть человечество. Для этого нужна, мол, шокотерапия, достигаемая изображением ужаса жизни посредством деформации реального образа, практикуемой художественным «авангардом».
Лифшиц убедительно раскрыл всю софистичность этого довода. Бесспорно, бывает нужна и шокотерапия, и реализм не пренебрегает этим приемом там, где он действительно уместен. Но все дело в том, какими средствами это должно достигаться. Ведь отойти от пропасти может лишь зрячий, вменяемый человек. Потрясение необходимо заблуждающемуся именно для того, чтобы разрушить опасную иллюзию, возвратить ему реальный образ окружающего мира. Разрушение же образа способно лишь окон­чательно подавить сознание и приблизить роковой исход.
Все это было хорошо известно задолго до пришествия модернизма. Уже древние греки понимали положительные и отрицательные стороны изображения ужасного в искусстве и стремились найти такое сочетание этих противоположностей, в котором действие трагедии не наносило бы необратимой травмы сознанию собравшихся в театре зрителей. Поэтому пьесы слишком аффективного воздействия запрещались, а их авторы даже подвергались денежному штрафу. Конечно, такое административное вмешательство в свободу творчества мы сегодня не одобрили бы. Но в нем нужно видеть не само­довольный произвол Держиморды, а исторически ограниченный и преходящий способ защиты неограниченного и непреходящего по своей сути гуманистического принципа: сила жизни должна сиять даже в ее поражениях. Это и есть та всеобщая объективная истина действительности, выражение которой отличает искусство от подделок под него. Художник, стремящийся следовать за этой истиной, не имеет права оставлять зрителя на бесплодном берегу отчаяния.
Противоположного принципа держится модернизм, избирая в изображении жизни такое сочетание отрицательных и положительных сторон, в котором превалирует на­силие над сознанием зрителя, психологическая травма. И сколько бы ученых слов ни было потрачено на апологию такого рода «социальной педагогики», она зиждется, в конечном счете, на подавлении сознательного, то есть свободного и творческого отно­шения к действительности. В ней нет ничего, кроме старого, как мир, фельдфебельского метода вразумления посредством палки. Духовного администрирования здесь гораздо больше, чем у греков.
Разумеется, в натуре все это выглядит куда более тускло и стерто, чем в теории. Весьма сомнительно, чтобы какая-нибудь грязная тряпка, влекомая по кругу механи­ческим приспособлением и долженствующая служить, по мысли некоторых коммента­торов, предупреждением о ядерном и экологическом апокалипсисе, может потрясти чувства здорового человека сильнее, чем, скажем, картина А. Пластова «Фашист пролетел». Но модернизм берет свое вовсе не потрясающей выразительностью своих «образов» (рассчитанных на весьма убогое воображение), а их числом, плотностью и беспросвет­ностью своего нахрапа на сознание, медленно, но верно, отучая зрителя от понимающего зрения и вообще от сознательного отношения ко всему, что с ним происходит.
Вот почему Лифшиц считал, что «критика безобразия жизни по­средством безобразного изображения ее» это «не борьба против общественного зла, а умножение его, превращение голого отрицания в абсолют». Единственным оправданием для художника может служить здесь лишь то, что его произведения сами являются продуктом травмы, нанесенной его художественному сознанию безобра­зием действительности. Однако если принять во внимание то, как высоко котируются подобные продукты на биржах искусства, искренность столь массированного безумства придется подвернуть серьезному сомнению. «Истерика в качестве ремесла смешна, когда же нервические подергивания выносятся на базар, это уже не только смешно, но и противно».
Экономическая жизнь произведений модернизма на рынке товаров образует глубокую аналогию тому месту, которое они занимают среди других явлений духовной жизни. Разрушая реальный образ предмета, абстрагируясь от него, модернистское искусство утрачивает реальную эстетическую потребительную ценность и превращается в свой собственный знак, приобретает способность обмениваться на любую идею, но не подобно всеобщему эквиваленту – полновесной золотой монете, а подобно бумажной купюре, собственной стоимости не имеющей. Так же, как и политическая экономия, «эстетиче­ская экономия» знакома с различными приключениями знаков стоимости: девальвацией и ревальвацией, играми на повышение и понижение, инфляцией и денежными рефор­мами – меняются номиналы, цвет, рисунок, формат, водяные знаки на купюрах, только их сущность и функция остаются неизменными.
Именно этой всеобщей идейной обмениваемостью и объясняется распространенная иллюзия близости модернизма к передовым идеям времени. «Ведь художнику, работающему в реалистической манере, нужно еще считаться с требованиями реальности изображе­ния и выбора форм, прекрасных или характерных, а художник, отвергающий реализм, немедленно зашифрует самую отвлеченную политическую формулу в свои условные знаки. Не этим ли отчасти объясняется тот факт, что художники авангардистского направления сначала легче завоевывают себе позиции в революционном движении, чем их соперники – реалисты любого уровня и оттенка?»
Но откуда возникает эта всеобщая эстетическая обмениваемость, почему столь безобразно и безобразно распухает условная сторона, присущая в норме любому искус­ству? Это – прямое следствие и выражение капиталистического способа производства, враждебного, по словам К. Маркса, искусству и поэзии. «Когда капитал подчиняет законам материального производства духовное творчество, – писал Лифшиц, – вся противоестественность этого экономического порядка, присущая ему гипертрофия об­щественной формы, оторванной от реального содержания, проявляется в лихорадочной условности, достигающей гигантских размеров. Произведение художника-модерниста, в котором условная сторона все дальше и дальше отодвигает ценность изображения жизни, является идеальным объектом для спекуляции. Капитал входит в эту среду, пользуясь кляксами Поллока или квитанциями, которые Клейн выдавал своим по­купателям вместо картин, как простыми знаками стоимости, в сущности безразлич­ными к эстетическому достоинству живописи. Его не стесняет реальное содержание товара».
Статья, из которой взяты приведенные выше слова, – «Феноменология консервной банки» является, пожалуй, лучшим в современной марксистской литературе теоретическим исследованием капиталистического способа духовного производства в его взаимосвязи с капиталистическим способом производства материального. Недавно эта статья была публично охарактеризована в «Московском комсомольце», как глупая и дикарская ухмылка. Автор этого определения статьи, надо думать, не читал, поскольку именует ее «Эстетикой консервной банки», а ее автора – «Лившицем». Этот эпизод, сам по себе жалкий, заслуживает упоминания лишь в качестве типичнейшего при­мера той «полемики», которая ведется сегодня против покойного мыслителя на страницах массовой печати.
Сам Лифшиц был блестящим полемистом, мастером научно-сатирического памфлета. В этом убедится всякий, кто найдет в журналах прошлых лет его памфлеты или достанет его изданную мизерным тиражом книгу «В мире эстетики». Острота полемики Лифшица становится понятной, если принять во внимание природу и масштабы того явления, против которого он воевал. Стихия голого отрицания, уводящей в дурную бес­конечность погони за новизной ради самой новизны, вовсе не чуждая при этом самым ретроградным методам, является опаснейшим врагом всякого действительного творчества и прогресса в экономике, политике, культуре. Нам это еще предстоит полностью осознать (и желательно теоретически, а не в который раз на собственной шкуре). О том, какая идейная неразбериха царит нашем массовом сознании, свидетельствует тот факт, что, проклиная одни формы проявления этой стихии – культ личности и вообще всякие тоталитарные манипуляции жизнью людей, оно в то же время благословляет другие ее формы – в искусстве, идеологии, организации экономического бытия общества.
«И это тоже пройдет», часто говорил Лифшиц, глядя на подобные шатания мысли. Но пройдет не само собой. Нужно бороться за всеобщие и безусловные, буквально вы­страданные человечеством, нормы жизни и мышления, бездумный отказ от которых оплачивается, как свидетельствует мировой и отечественный опыт, очень дорогой ценой. Борьбу за них Лифшиц считал условием сохранения жизни на Земле. Этому он по­святил свою жизнь. Этому продолжают служить его произведения.

* Статья написана на основе двух публикаций автора: «Жизненная позиция марксиста» («Экономические науки», 1989, № 9) и Вступление к статье Мих. Лифшица «Немезида» («Экономические науки», 1990, № 10).

*  Таковы, добавим сегодня, и «ошибки» героических защитников Дома Советов в сентябре – октябре 1993 года, спасших ценой своей жизни честь и достоинство русской демократии.

 

 

На главную Мих.Лифшиц Материалы