4.

Москва, ноябрь 196...г.

Милый дедушка, Константин Макарыч! Некоторые мне говорят, что я идеалист, то есть в простоте души чего-то жду, а вы не станете, будто, мои письма читать. И даже объясняют, что вы крепко помните старые обиды и не забыли, как нас с Ива­ном Жуковым посылали к вам проводить ранний сев в грязь. Да, милый дедушка, было это - в году, кажется, тридцатом или тридцать первом? Не помню. Виноваты мы перед вами. Если так, то действительно... А мне эта мысль даже в голову не взошла.

Вы и тогда говорили, что из этой затеи ничего не выйдет. "Землю понимать надо! Разве хороший хозяин так делает? место у нас низкое, лошади по самые бабки в воде ходят, а они сеять придумали, храпоидолы! Зачем семенной фонд губите?"

Мы тоже чувствовали, что тут не все ладно. Однако по молодости лет разобраться не могли, и отчасти нам хотелось верить в чудо нашей воли. Наш план - это мы с вами, товарищи! Ссылаться же на "объективные причины" в те времена считалось самым большим злом, как будто кроме нас и независимо от нас в мире больше ничего нет. Таково наше видение, а кто будет возражать с точки зрения законов природы или хозяйства, того не слушать как сущего консерватора и предельщика.

Не могу скрыть от вас, дедушка, что сначала это возведенное в принцип през­рение к объективным условиям казалось нам с И.Жуковым очень странным, каким-то даже новым проявлением детской болезни "левизны", неуместной в марксизме. Но потом мы пришли к выводу, что эта черта получила такой монументальный рост, что ее тоже нужно принять в расчет и причислить к объективным условиям. В большом потоке, который рванулся куда-то в неведомое и завертел нас, как щепки, много было такого, что хоть плачь. Столько всяких ненужных, нелепых, иррациональных затрат и жестоких деяний, что хватило бы на три исторические трагедии. Но миллионы людей пришли в движение - поход, война, ну, словом, что-то значительное, даже возвышенное. На болотах росли города, в пустыне зажглись огни современной индустрии.

И тогда мы вспомнили Петра с его варварскими методами борьбы против варварства. Вспомнили слова Белинского Герцену: "Пора нам, братец, посмирить наш бедный умишко и признаться, что он всегда окажется дрянью перед событиями, где действуют народы с их руководителями и воплощенная в них история". Значит, то, что кажется нам неразумным, может быть необходимо и оправданно с высшей исторической точки зрения и, значит, эта точка зрения прозревает, так сказать, через слепое видение.

Сообразив это, мы взялись за ранний сев в грязь, убеждая себя в том, что так нужно - нужно для того, чтобы в целом, в большой абстракции, история могла продолжать свой железный ход. К тому же печать трубила на все лады, что ранний сев в грязь - последнее слово сельскохо­зяйственной науки. Районный телефон трещал: "Кровь с носу, а сводки о завершении давай!" И сводки пошли... Год или два спустя о раннем севе в грязь никто уже не вспоминал. Возникли другие видения.

Значит ли это, что бедный заносчивый умишко оказался прав? Я этого не думаю. К историческим событиям нельзя подхо­дить с точки зрения формальной логики и абстрактной морали. В те времена, когда Белинский произнес свою удивительную фразу, он был еще поклонником философии Гегеля, но его заблуждения в сто раз выше истины, сказанной устами обыва­теля. Эх, милый дедушка, обыватели, да еще культурные, любят рассуждать. Одни в стороне сидели, забившись каждый в свою щель, и потому себя считают очень поря­дочными. Другие, проделав себе щель в самом видении, трубили о нем громче всех. Но так как они делали это не от души, а безыдейно, то с них теперь нечего взять, они ни за что не отвечают. Скорее им еще следует с общества - чего-то они не получили, беда!

Но я не хочу оправдывать и нашего брата - неотразима, ясна для меня только ваша правота, Константин Макарыч! Ведь мы на вашем горбу проходили всю эту науку. Ранний сев в грязь был грубой ошибкой, дорого стоящей фантазией. Я так понимаю, что в существе дела не были против исторических сдвигов, но не хотели за них платить так дорого и думали про себя: "Чем хуже был бы твой удел, когда б ты менее терпел?". Я совершенно согласен с этой философией истории.

Мне и сейчас иногда приходит в голову, что "смирение" перед реальной истори­ей необходимо. Пусть рассуждают пикейные жилеты, им это ничего не стоит. Смирение необходимо, однако смирение бывает разное! Вот Герцен, например, незадолго до смерти, когда он уже, по известному выражению, обратил свои взоры и Интернационалу Маркса, писал, что наука учит смирению. Этими словами он отрекался от бакунин­ской проповеди слепого революционного видения, этой напыщенной идеализации субъективного порыва, ведущей в тупик, известный теперь под именем казарменного коммунизма. Наука учит смирению перед объективной истиной, перед действительностью, и тем развязывает руки для свободного действия. Одним словом - это революционная наука. Она опирается на разум истории и достигает цели. Я думаю, милый дедушка, вы понимаете, что ранний сев в грязь - от недостатка этой науки в умах людей, а не от нее самой.

Но есть и другое смирение, родственное религии. Чем больше участие в исто­рическом процессе слепого порыва, тем чаще смиряется человек перед темным, иррациональным ходом своей собственной истории, тем чаще телега жизни катит по живым телам и тем шире нужно раздвинуть ножки циркуля, чтобы увидеть в самой широкой абстракции общий смысл совершающихся событий. Мы любим, Константин Макарыч, о прогрессе рассуждать, но самое это понятие часто даже в лучших, ученых книгах берется очень абстрактно. Прогресс необходим, - значит, и жертвы необходимы. Однако прогресс бывает раз­ный, вот какая штука! Отсюда и жертвы разные..." Чем хуже был бы твой удел, когда б ты менее терпел!" Ведь ранний сев в грязь приводит к обратным результатам, хотя все это кажется таким целесообразным, таким прямым путем к осуществлению великих планов.

Вот почему я с отвращением слушаю речи о замене отражения действительности мира субъективным видением или хотя бы о мнимой необходимости перекосить это отражение в угоду нашей творческой воле и другим божкам. Мне кажет­ся, это проповедь слепоты, род современной мистики, а нам до крайности необходимо знание жизни, ясное, как никогда.

Поскольку мы с Иваном Жуковым прини­мали участие в кампании раннего сева в грязь, это наша вина, и ссылкой на то, что нас посылали сеять, отделаться нель­зя. Мы даже хотим быть виноваты и не хотим той невинности, которой гордится бедный заносчивый умишко. И еще скажу вам, милый дедушка, что я не так зол на слепое видение, как на эту ходячую теорию, которая делает из него предмет особого культа. Было бы пустым доктринерством исключить из реальной истории стихийные движения со всеми ошибками, крайностями и жертвами, которые они не­сут в своем чреве. Нельзя отделять китайской стеной рассудок от предрассудка и в наше время. Великое и разумное в мировой истории достигается не только вопреки стихийным, слепым порывам, но отчасти и благодаря им. Однако наша задача - стремиться к наиболее выгодному балансу между "вопреки" и "благодаря", а не придумывать модные в двадцатом веке философские оправдания слепой, иррацио­нальной воли. Так думаем мы с Иваном Жуковым и, раз уж нам довелось посетить сей мир в его минуты роковые и мы сохранили головы на плечах, чтобы делать выводы из уроков, - будем по возможности отражать действительность как она есть, а не принимать участие в новом мифотворчестве.

Да, тот, кто посетил сей мир в его минуты роковые, не огражден от истори­ческой вины и вместе с ней от личных ошибок. Но даже во времена самых боль­ших приливов догматизма, или как вам угодно это называть, можно было с величайшей трудностью и часто с опасностью для себя выделить объективное содержание дела и служить ему, только ему. А что от нас не зависело, того мы с Ива­ном Жуковым и множество других людей, не хуже нас, изменить не могли. Напор слепого видения был так силен, что он вошел в объективную картину мира в качестве одного из условий задачи, как я уже говорил. Но в эту картину входили и другие силы. Поэтому вовсе не обяза­тельно было во имя нашей воли к борь­бе, изменяющей мир, нашего чувства нового и так далее делать всякие особенные художества.

Ошибка или даже вина - все это у людей бывает разное. Станете вы Марата судить или кровопийцу вроде Каррье и Фуше - большая разница, Константин Макарыч! И надо долгую ведомость составить, чтобы каждому его итог подвести, а разберемся или нет - еще большой вопрос. Но я не моралист, милый дедушка, меня это даже не слишком интересует. Я о другом думаю - если опять с того же самого начинать, то есть опять раздувать значение слепого субъективного порыва, где же будут выводы из уроков?

Теория видения возникла в западной философии, но практика этого дела известна каждому, и домашние наши отра­жения этой практики в виде той или другой систем фраз - тоже не новость. А если кто-нибудь станет говорит, что эта теория направлена против пережитков догматизма, - плюньте ему в глаза. Может быть, он, конечно, эту блажь по неведению говорит, то плевать не надо, а надо ему объяснить и ответы на вопросы давать.

У нас теперь много пишут о нечаевщине как оправдании насилия и обмана во имя революционной цели и говорят, что такое дело отражается на самой цели. Верно, конечно, если не портить хорошую мысль односторонними выводами. Но того не знают, милый дедушка, или не желают знать, что эта нечаевщина есть и в философии, и в эстетике. Тут целая полоса, целый фронт ложных идей, направленных против истины, добра и красоты, признаваемых за условные понятия, за ничто.

Вся эстетика иррациональной "художественной воли" и насилия над реальными формами жизни, эта анархо-декадентская опу­холь на теле современной культуры, - разве не та же нечаевщина с ее формулой "все позволено" и превращением средства в самоцель?

Впрочем, Нечаев был настоящим плебей­ским революционером, хотя он, подобно Бланки во Франции, но с более демонической последовательностью, заблуждался в своих взглядах на методы революционного действия, что привело к большому несчастью для молодого тогда освободительного движения в России. А в наши дни создавать культ воли и мифа, хотя бы в искусстве, - это скорее бутафория, хотя и не столь невинная. Мы с нами, дедушка, знаем реальные модели таких идей, достаточно страшные.

Как-нибудь в другой раз, любезный Константин Макарыч, я покажу вам слепое виде­ние во весь рост. А пока прошу вас не думать, что это мелочь ничтожная, плод недомыслия или хитрости старых борцов за кубок жизни и молодых финалистов, знающих, что обгон разрешается только с левой стороны. Нет, видение - это сила, независимая от личных идей, сила реальная, имеющая разные выходы в жизнь и различное влияние на ее приливы и отливы, иногда полезное, но чаще роковое. Было бы глупо думать, что достаточно статьи или книги, чтобы одолеть ее даже в теории. Можно трижды доказать, что такие общественно-значимые, следовательно, объективные умственные формы, по терминологии Маркса, противоречат азбуке его науки - это не значит, что они исчезли. В лучшем случае видение меняет форму одежды, лезет в другую дверь. Люди более значительные, чем мы с вами, дедушка, не одолевали его и уходили из жизни с тра­гическим чувством опасности, грозящей их великому делу.

Значит ли это, что здесь безнадежность скрывается? Ни в коем случае. Пусть юные лирики от полноты чувств поют увядшей жизни цвет без малого в осьмнадцать лет, им это простительно, это всегда бывало. А мы с вами уже вышли из цветущего возраста. Пора взглянуть на эту муку мученичес­кую более трезвым взглядом. Да, милый дедушка, жизнь рождает такие драмы-шутки, что никакая фантазия не придумает - хочешь плачь, хочешь - смейся, если тебя самого колесом не придавило. Но жизнь диктует также норму человеческого разума в его исторически данных рамках Можно сочетать противоположности так, что получится како­фония, сказал Ленин, и можно сочетать их так, что получится симфония. Что в природе вещей? И то, и другое. Чаще первое прояв­ляется, но за ним следует наказание, ирония истории, по известному выражению классиков марксизма, и хотят этого люди или не хотят, они начинают думать- то есть свое видение придерживать. История продолжается, она не кончилась - не переш­ла без остатка в царство целесообразности и морали.

Теперь скажите мне прямо, милый дедушка, простили вы нас с Иваном Жуковым или отло­жим этот вопрос до финала на небе, как в "Фаусте" Гете?

Читая художественную литературу, я вижу, что люди серьезно или для собствен­ного развлечения заняты вопросом о своей ответственности.

Одни говорят, что нет в мире виноватых, потому что все обусловлено, то есть имеет свою причину, и даже волки зайчиков грызут лишь потому, что они так устроены и не могут без этого жить. Хорошо родиться зайцем, вести себя благородно, без пролития крови, но - сие от волчьего жре­бия не зависит.

А другие говорят, что все в мире вино­ваты, потому что люди и звери связаны одной веревочкой, так что остаться без вины невозможно, даже зайцев - и тех оправдать нельзя: зачем они не протесто­вали, поддерживая своим молчанием волчий мир?

Однако, любезный Константин Макарыч, это очень широкие обобщения, которые, может быть, необходимы математически, что­бы прикинуть, какая нелепость из наших конечных суждений в пределе получается. Но если конкретно говорить, то сами по себе эти выводы не только в теории тождествен­ны, они и практически ведут к одному и тому же - чтобы ничего не делать. Ушел, так сказать, в свое личное видение и там буду сидеть.

Но только ничего не делать человек не может. Вот он ногой пошевелил и уже сослепу какое-нибудь невинное создание, микробу, может быть, раздавил. Где же выход? По моему слабому разумению, пер­вое правило - во всякой слепоте, которая нас ослепляет в силу нашей личной или исторической слабости, искать, сколько возможно, зрячего взгляда на мир и со всей страстностью и напряжением нашей субъективной воли этот максимум защищать. Границы возможного относительны, они меняются, мы не всегда можем схватить раздвоение жизни и объективный или, если хотите, даже абсолютный выбор, который она нам предлагает. Тут много всякого не­соответствия между условиями задачи и нашей способностью ее решить как в смысле пони­мания, так и в нравственном отношении. Только ради всего, что есть на свете хорошего, - не надо эту слепоту в перл создания возводить, не надо мифологию создавать и коллективный бред! Потому что если даже зайца учить, что он должен слепо свое рвение доказывать, то этот самый заяц тоже остервенится и может кусок живого мяса ухватить.

Бывают положения, когда трудно разоб­рать, что к чему, не все так ясно - одним словом, темный лес. Но если дело определи­лось и ты можешь о нем частично понимать и другим людям как повежливее доказывать, но пожестче, чтобы это дело было доходчиво, - то служить надо прояснению мозгов, то есть подъему самосознания и самостоя­тельной деятельности народных масс. А насчет мифологии - "поменьше рвения", так сказал Талейран.

Вот, например, патриотизм - это боль­шое чувство. Но кто же теперь считает настоящим патриотизмом такое рвение, будто у нас все было раньше, чем у англичан, и чуть ли не сами англичане происходят из города Углича ? Между тем сочтите, сколько людей занималось производством этого видения из материалов реальной истории? Если прикинуть на трудодни, так у Терентьича будет плохое состояние самочувствия и боль в области сердца.

Можно было понимать, что такое субъек­тивное вмешательство в реальные факты жизни и такое насилие над ними, или нажим, нахрап, истерия, раздуваемая всякими плуто-гениями, - не к добру и не к пользе нашей, не к достоинству, а наоборот: и можно было предвидеть, что после прилива будет отлив. Теперь вот я нередко вижу людей, которым уже Чернышевский устарел и надо скорее ухватить в других странах, что поновее и почудней. Между прочим, часто бывает так, что одни и те же городничка справляют свои именины и на Онуфрия, и на Антона. А если которые помоложе и на Онуфрия просто не успели, то иногда я смотрю и мысленно вижу этих новаторов в былой обстановке. Страшное дело!

Все это у нас, говорят, реакция на старое. Однако если вы немыслящая материя, то есть из одних только реакций состоите, то не жалуйтесь, если будет плохо. Потому что все это уже известно - в левое ухо глянь, в правое выглянь. Между бутафорским новаторством и бутафорской ортодоксией, честное слово, большой разницы нет. И то, и другое состоит в раздувании субъективного видения, какое бывает на сегодняшний день. А я так думаю, милый дедушка, что для мыслящего существа во всех этих реакциях участвовать и во всякой последней реакции брать самую высокую ноту - это и есть безнравственность. Но в таком грехе вы нас с Иваном Жуковым обвинить не можете.

А второе правило, Константин Макарыч, состоит в том, что надо делать выводы из уроков. Положим, вы хотите, чтобы у вас вырос цветок. Ну что же, не станем дожидаться, пока он сам вырастет, отсталых бьют - давайте тянуть его вверх. Не получается! При помощи такого вмешательства субъективной воли цветок не вырос, как бы не захирел. Но, может быть, мы с вами на этом деле выросли? Печальный опыт играет важную роль в жизни людей, это сама жизнь учит их своей неласковой рукой. И тут опять проверка - будем мы выводы из уроков делать или нет? А то природа еще раз сыграет какую-нибудь драму-шутку и так далее... У ней это запросто! Давайте лучше нашу активность из ее законов выводить, и пусть цветок растет сам, то есть органически, как ему положено по законам природы, а мы со всей страстью и со всей нашей субъективной энергией будем ему помогать - землю перекапывать, водой поливать, удобрение вносить. Это будет тоже прогресс, только более верный и с меньшими жертвами.

Милый дедушка, мы с вами в самом начале, кажется, договорились, что мои письма к вам только условность. Не удивляйтесь поэтому, что я о таких вещах тоже условно рассуждаю, как бы все это от нас с вами зависит, и речь идет о сознательной деятельности без примеси реальных интересов, Но вы должны отдать мне справедливость - нет у меня этого кустарного реа­лизма, свойственного бедному умишке, который об исторических делах рассуждает с точки зрения целесообразности и домашней морали. Вот если бы его спросили, все было бы гораздо лучше!

Вы, может быть, заметили, что я не исключаю из объективной картины жизни сти­хийных явлений и не ссылаюсь на плохой характер, недостаток ума или доброй воли у отдельных лиц. Этот товар всегда бывает в большом выборе, но не всегда его охотно берут. Важно установить те роковые сдвиги исторической почвы, которые заключают в себе возможность таких оползней, гибели множества людей и зрелища всяких моральных бед.

Если вы знаете историю революций, то не будете отрицать, что в каждой из них проявлялась чрезмерность субъективного вмешательства в жизнь, иллюзия наиболее прямого пути к лучшей цели и вообще то, что в духе Герцена можно назвать "перехватыванием". Милый дедушка, люди часто перехватывают, да еще как! И от этого бывает много трагедий, но трагедии, по словам Аристотеля, учат людей состраданием и страхом.

Да, есть иллюзии трагические, благород­ные, в известном смысле даже полезные для самой борьбы. И тот мещанин, обыватель, оппортунист, кто судит о таких порывах свысока. На эту тему превосходно писали классики марксизма, но они писали также, что еще более необходимо и полезно освобождение от всяких иллюзий, Значит, надо делать выводы из уроков, а не превращать это "перехватывание" в норму жизни. И по двум причинам.

Во-первых, здесь можно с полной наглядностью видеть переход из честного заблуждения в дурное дело. Если "перехватывание" стало нормой общественного поведения, то найдется много людей, которые сделают его своей специальностью, больше ничего не зная и не желая себя ничем утруждать. Они будут кипеть в бутафорской активности больше всех - не потому, что этим достигается реальный успех, а потому, что этим они себя показывают и обеспечивают себе более выгодное положение, даже во вред об­щему делу. Тут уже выступают реальные интересы, конечно, особого рода, а что может на этой почве вырасти - даже трудно вообразить. Это явление тоже известно в истории всех революций мира, и о нем можно написать историческое исследование.

Во-вторых, всякое такое "перехватывание" обратно пропорционально действитель­ному развитию хорошего нового в жизни, хотя на первых порах это даже неизбежно. Было время, когда люди в борьбе за лучшую жизнь мечтали по меньшей мере создать царство божие на земле или вернуть своих близких к чистым временам Адама и Евы. Многие даже раздевались голыми и хотели сейчас идти в рай. По сравнению с этими фантазиями утопические теории вроде нашего "Пролеткульта", которые так раздражали Ленина, особенно на фоне элементарной без­грамотности и привычки к азиатски-феодальным нравам, просто детская игра.

В общем, всякое "перехватывание" есть признак отсталости тех условий, в которых совершается исторический процесс, а в ходе революционной ломки оно легко уживается с наиболее консервативными традициями страны, особенно со всяким приказным действом, бюрократизмом и отсутствием малейшей готовности к истинно глубоким переменам в области человеческих отношений. Постоянная чрезмерная ломка и привязанность к самой косной рутине - это две стороны одной и той же медали. Ленин писал, что мы недостаточно сломали царскую государственную машину, а с другой стороны, ему посто­янно приходилось бороться против "обожествления" революции и чрезмерной левизны во всем.

Так что новаторы и консерваторы, милый дедушка, бывают такие, что их водой не разольешь, и под каждым чрезмерным "перех­ватыванием" всегда можно подозревать такое древнее рукосуйство, что держись. Оно иногда и выходит наружу и в конце концов обязательно вылезет, Я уже вам докладывал - в левое ухо глянь, в правое выглянь.

Хочу привести, милый дедушка, одно замечательное место из последней статьи Ленина "Лучше меньше, да лучше". Она уже названием своим пробуждает разные мысли. Поправить Ленина очень легко - пусть бу­дет и больше и лучше, почему нет? Но, кажется, эти поправки дорого стоят. Итак, простите, что я вам, как в учебнике, тексты привожу, и пусть меня за это "цитатничество" ругают, я согласен. Цитата, милый дедушка, - великое дело. Это конструкционная гарантия, а без нее нам движущаяся эстетика навяжет все что угодно.

"Во всей области общественных, эконо­мических и политических отношений, - писал Ленин в 1923 году,- мы "ужасно" революци­онны. Но в области чинопочитания, соблюдения форм и обрядов делопроизводства наша "революционность" сменяется сплошь и рядом самым затхлым рутинерством. Тут не раз можно наблюдать интереснейшее явление, как в общественной жизни величайший прыжок вперед соединяется с чудовищной робостью перед самыми малейшими изменениями".

И далее Ленин поясняет, каким образом возникла эта привычка к соединению "ужасной" революционности с бюрократической рутиной.

"Русский человек отводил душу от постылой чиновничьей действительности дома за необычайно смелыми теоретическими построениями, и поэтому эти необычайно смелые теоретические построения приобретали у нас необыкновенно односторонний характер. У нас уживались рядом теоретическая смелость в общих построениях и поразительная робость по отношению к какой-нибудь самой незначительной канцелярской реформе".

Когда совершилась наша великая революция, вместе с ее исторически оправданной широтой вошла в новый быт и эта черта -противоречие между чрезмерным "перехватыванием" и привычкой к очень консервативным методам действия. Мало того, оказалось, что это, собственно, не только русская черта, потому что подобная светотень в сочетании чрезмерно нового с традицией, восходящей чуть ли не ко времени Чингисхана, известна и в других странах. Однако вернемся к Ленину. Вот что он говорит, развивая свою мысль о какофонии нового и старого:

«И поэтому наш теперешний быт соединяет в себе в поразительной степени черты отчаянно смелого с робостью мысли перед самыми малейшими изменениями.

Я думаю, что иначе и не бывало ни в одной действительно великой революции, потому что действительно великие револю­ции рождаются из противоречия между старым, между направленным на разработку старого и абстрактнейшим стремлением к новому, кото­рое должно быть так ново, чтобы ни одного грана старины в нем не было.

И чем круче эта революция, тем больше будет длиться то время, когда целый ряд таких противоречий будет держаться».

Если вы, уважаемый Константин Макарыч, изучали "Науку логики" Гегеля, вам понятна связь идей, которая могла привести и привела к этим выводам. Вы не станете так понимать, будто Ленин считал абстрактную противоположность старого и нового главным содержанием революционной диалектики. Напротив, он старался показать /и это у него в бесчисленных замечаниях рассыпано/, что новое и старое переходят друг в друга то на пользу революции, то во вред.

Но борьба все-таки есть! только она принимает более сложные формы. Чем круче революция, тем дольше будут держаться противоречия между "старым" и "абстрактнейшим стремлением к новому". Ленин видит в этом отчасти неизбежность, но отнюдь не считает ее безусловной, не воз­водит ее в абсолютное содержание процесса развития. И самое главное - ему не при­ходит в голову рассматривать эту черту стихийной исторической жизни в качестве нормы нашего поведения. Напротив, не только последние статьи, образующие подлинное завещание Ленина, но и вся его деятельность в послеоктябрьский период направлена к тому, чтобы по возможности избежать абстрактного на старой подкладке, чтобы превратить это противоречие в конкретное единство противоположных сто­рон, текущее в революционном направлении, - одним словом, сделать из этой нескладицы симфонию социализма.

Отсюда все его глубоко продуманные оценки различных фактов советского строи­тельства и развития новой культуры, его недоверие ко всякому "перехватыванию", будто бы революционному, пролетарскому, футуристическому, за которым скрывалась та же стихия, что за мешочничеством, мелко­буржуазной анархией и ее неизбежным спут­ником - бюрократическим произволом. Трудно было в те времена предвидеть, какое направление и размах может приобрести мещанский нигилизм, "зряшное отрицание", заключенное в этой стихии, но, понимая всю неизбежность подобных примесей во всякой крутой революции, Ленин всю гениальную силу своих идей направил против новой опасности.

ОСОБЕННО НА ПОВОРОТЕ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ПОЛИТИКИ он не раз повторял, что революционные методы могут превратиться в собственную противоположность, когда люди начинают писать слово "революция" с большой буквы и возводят силу напора в нечто почти божественное. "Для настоящего революционера самой большой опасностью,- может быть, даже единственной опасностью,- является преувеличение революционности, забвение граней и условий уместного и успешного применения революционных приемов". Так писал Ленин в 1921 году.

Милый дедушка, Константин Макарыч! Я, конечно, не хочу судить о том, что является главной опасностью и что неглавной и когда именно. Такие вопросы лежат за пределами моей компетенции. Мне важно здесь только одно. Ленин проявлял величайшую настойчивость, повторяя десятки раз, что в настоящей, глубоко народной революции всегда является соблазн преувеличить значение субъективного вмешательства в ход событий и что таким путем в прежних революциях люди вернее всего ломали себе шею.

Отсюда его слова о "коммунистическом чванстве", в котором часто видят простой бытовой порок, когда, например, директор не замечает беспартийную уборщицу. Нет, дедушка, можно с уборщицей за ручку здоро­ваться, а чванство остается. Ленин определяет комчванство как веру в приказ. А что такое всякое преувеличение военно-административного управления хозяйством и культурой, если не попытка подправить ре­альную картину мира в духе субъективной грезы, "абстрактнейшего стремления к новому"?

Мне, конечно, не приходит в голову, что нынешнее мнимое обновление марксизма в этом роде, имеющее у нас пока только сла­бых подражателей, есть признак слишком пылкой революционности. Но история- вещь сложная, более сложная, может быть, чем история травосеяния, хотя и тут сразу не разберешься, кто прав, кто виноват. Часто бывает так, что пылкость проходит, а привычка к тому, что объективную истину во имя высшей цели можно поворачивать в любую сторону, - остается. Бывает энтузиазм с палкой, бывает палка без энтузиазма. Но вы не смотрите, дедушка, на внешние формы и последние выводы, а смотрите в корень. Нам важно выяснить эпицентр этого землетрясения, как пишут люди ученые.

Однако где мой юмористический тон, почему я так серьезен? Постойте, ведь я приятель Ваньки Жукова, пишу на деревню дедушке! Я начал с комической перепалки по поводу слова "видение". Вам, может быть не понравились мои шутки, но примите в расчет, что нельзя серьезно оспаривать движущуюся эстетику - это значит поставить себя самого в глупое положение. Еще хуже - дурачить вас, милый дедушка, игрой в научную дискуссию. Вот почему я предпочитаю смеяться, чем спорить.

Истина не боится смеха, а все ничтож­ное не выдерживает этой проверки. Смех - это суд божий, только более верный, чем ордалии средних веков, испытания огнем и водой. Нужно запретить улыбку, или по крайней мере делать вид, что сам смеешься. Третьего не дано. Со своей стороны я готов подчиниться закону смеха, одинаковому для всех.

Итак, пока это от нас зависит - будем смеяться. Вот не могу без смеха читать, как меня в "эстетическом консерватизме" упрекают. Пишет один уполномоченный по делам движущейся эстетики, значит, имеет от нее доверие. Я, говорит, новатор, а ты консерватор. Ах, милый дедушка, как это все теперь сложно сделалось! Раньше бывало - родился, к оппозициям не примыкал, на территории не был, и все. А теперь отвечай новатор ты или нет, - подчеркивание не допускается. Да поди разбери, что такое новатор? Где, когда, по образованию или по опыту работы, кем награжден? Неизвестно. Одна трансцендентность, будь она проклята!

Какой-нибудь человек молодой может подумать, что это новаторство только что народилось, а в прежние времена землю обременяли одни головотяпы, куролесы, гущееды, рукосуи, старичане кособрюхие да заугольники - одним словом, консерваторы, зеленые от сырости. Но вы, любезный Константин Макарыч, конечно, так не думаете, а в случае надобности можете даже наизусть зачитать, что борьба нового со старым есть самая важная черта диалектики. И сколько раз, милый дедушка, в наши-то времена эту самую черту на сцене лучших театров ставили, борьбу новаторов с консерваторами в научном институте или в колхозе отражали! Везде она неуклонно проходила.

Один мой знакомый писатель начал создавать роман о борьбе нового против старого в черной металлургии, но пока он писал, все оказалось наоборот - быв­шие консерваторы стали новаторы, а новаторы стали такие, что и сказать не хочется Вот даже что бывало! А вы говорите - царство косности и догматизма. Нет, каждый день были новости, и никто не мог усидеть на своем месте, все менялось, как полагается по законам диалектики, - с некоторым, конечно, превышением против плана. Даже головотяпы и рукосуи тех вре­мен были новаторы, то есть они ломали старое и много успели сломать, хотя бы и лишнего. Вот в биологии, например, и в других науках то и дело возникали такие открытия, что земля становилась дыбом. А за отсутствие чувства нового, сами знаете, по головке не гладили.

Но кому я все это рассказываю, милый дедушка? Вас новаторством не удивишь, можете самому Гароди рассказать, если его это интересует. О раннем севе в грязь мы с вами уже говорили. Ну, а другие мифы и чудеса? Яровизация без берегов, посев озимых по стерне, внутрисортовое скрещивание, добавочное опыление...

Что же теперь, изображать вчерашний день таким глупым и чваниться своим нова­торством? Эх, человеческая неблагодарность! Кто же, скажите, кто эту идею творчества с превышением против плана природы вам в наследство оставил? Кто начал войну против талмудизма и начетничества? А в марксистских науках, дедушка, сколько всяких новостей было - всего не перечесть! Куда исчез закон отрицания отрицания? Пропал совсем азиатский способ производства, да много и другого было отменено или перекроено. Теперь все пишут, что на цитатах из классиков далеко не уедешь. Верно, конечно, только все это было известно и раньше. Помните, как развенчали Фридриха Энгельса? А "Философские тет­ради" Ленина, разве они не попали в индекс librorum prohibitorum? Иной раз можно было подумать, что ничего святого нет. По-моему, любой Хулио Хуренито был бы доволен, как все перепахано.

Я уже не говорю о многих новшествах в области реальных отношений, например, в женском вопросе, в области воспитания детей, ну и так далее. А исторические традиции? Сколько здесь было нового! Можете вы себе представить, милый дедушка, чтобы Ленин занялся восхвалением "прогрессивного войска опричников"? Кто-нибудь скажет, что это уже не новаторство, а восстановление старины. Как хотите разбирайтесь, а я думаю, что крайности сходятся, ну а корень один - привычка землю дыбом становить. Сначала, конечно, бывает избыток новаторства, потом уже этот запал переходит в нечто прямо противоположное, и так можно до опричников или до самого Чингисхана дойти.

Вот некоторые все обижаются, что дома с колоннами строили, а того не видят, что колонны ставили не просто, а где-нибудь, скажем, на торцовой стороне дома и на девятом этаже. Почему так задумано? Именно потому и затем, чтобы простого копирования не было. Не в колон­нах дело, милый дедушка! Украшения из стекла и бетона тоже недешево стоят и, может быть, дороже мрамора обходятся - я в этом не разбираюсь и спорить не буду. Скажу только, что если землю дыбом становить, то впоследствии ее приходится колоннами подпирать, и это даже не помо­гает. Может быть, не только у нас, кто-нибудь идущий ныне в первой шеренге новаторов будет со временем землю колоннами подпирать, А пока он еще находит, что всякой классической дребедени слишком мало сломано - давай ломай!

Ради бога, милый дедушка, никому не говорите, что я позволил себе такие шут­ки над новаторством. Этого не прощают. Но вы знаете мои взгляды - я твердо стою на том, что абстрактную противоположность нового и старого классики марксизма никогда не называли диалектикой. Нигде не сказано, что новое хорошо только потому, что оно ново, а старое плохо только потому, что оно старо. Это все пустые абстракции, которые имеют, конечно, свое социальное происхождение и на практике приводят к величайшей путанице, очень выгодной всяким плутогениям вроде тех, которые широко открыли ворота из неживой материи в живую, а всякому, кто сомневался в их чувстве нового, грозили применением устава о консерваторах.

Нужно искать во всем объективно хорошего, а не нового или старого. И вот с этой точки зрения я согласен, Константин Макарыч, что старое требует ломки, - по крайней мере многое в нем, как бы оно ни рядилось в новые одежды. Так что прошу вас, не верьте дедушка, если вам скажут, что я хочу Волгу толокном замесить и блоху на цепь приковать. По мне, так пусть ее прыгает. Но в каждом серьезном деле нужно разбирать, что хорошо и что плохо, а не шуметь, как писатель Ратазяев у Достоевского: "Все это старое!" Вы помните, он писал отрывисто и с фигу­рами, а "Станционного смотрителя" не одобрял. Устарело, говорит, хотя Пушкин, конечно, великий талант и прославил свое отечество. Кто же у нас классиков не приз­нает?

Сказать откровенно, я Ратазяевых не люблю и ничего в них нового не нахожу, особенно, когда они начинают указания делать. Однако, не кажется ли вам, милейший Константин Макарыч, что Ратазяев становится заметной фигурой? "Все это старое!" - говорит, - это был "догма­тический сон".

Ну, правильно! Только зачем в этом деле такие высокие показатели давать? Не будет ли это новый сон? Ведь самое главное, милый дедушка, остается - самое главное, то есть чрезмерное и каждодневное усердие в применении чувства нового до полного безобразия. Вот это "новое-старое" очень меня беспокоит, чреватое глубокими последствиями.

Да, милый дедушка, на это надо обратить. И обратите еще на то, что одни и те же сикамбры, как я вам докладывал, справляют день ангела и на Онуфрия, и на Антона. Всегда они первые ученики, всегда любезны сердцу движущейся эстетики, а другим бывает вливание или начет. Обыкновенной голове этого не понять, это кажется странным, как принцип неопределенности в новой физике. Но, может быть, я здесь что-то недопонимаю? И, может быть, в этом особая закономерность состоит, и человек современной эпохи должен привыкнуть к ней, глядя на эти явления странного мира не моргнув глазом, а то начнешь моргать - сейчас тебя оформят как темного консерватора.

Однако удивительная эта русская лите­ратура! Как она все вперед видела! Вот я вам только что Ратазяева привел, а помните более известную фигуру - образ Угрюм-Бурчеева в произведении М.Е.Салты­кова-Щедрина "История одного города"? Я без сравнений говорю, пусть никто не обидится. Дайте мне, пожалуйста, анализ этого образа - кто такой Угрюм-Бурчеев, консерватор или новатор? Как сказать. С одной стороны, цепенящий взор, сюртук военного покроя и сочиненный Бородавкиным "Устав о непреклонном сечении" в правой руке. А с другой стороны, куда он левой указывает? Какое вторжение в жизнь, какая широта задуманных преобразований - какой артист, свободный от копирования и фотографирования, творящий нечто новое вопреки естеству природы, погиб в этом человеке!

Утопия прямых линий, в которую он хотел вогнать потрясенное население города Глупова, показывает, что Угрюм-Бурчеев был знаком с архитектурой. Его мечта восходит по крайней мере ко временам французской революции, к доктрине Леду и эстетическим теориям некоторых членов Конвента, желавших упразднить рисование с натуры в пользу частной и прямой линейки. Но куда там! В свою очередь, знаменитый градоначальник развил эстетику чистых линий со страшной силой и заложил основы будуще­го без всяких украшений. Старый Глупов был срыт с лица земли, возник проект нового города с центральной площадью, откуда в разные стороны бежали прямые улицы-роты. Даже река не могла больше течь, повинуясь своим стихийным законам. "Уйму я ее, уйму!" - сказал Угрюм-Бурчеев и бросил на борьбу с ней все населе­ние. Одним словом, тут обозначился "целый систематический бред" или, еще лучше, по замечательному выражению Щедрина, "нарочитое упразднение естества". Недаром даже привычное ко всему местное население закачалось - ибо такое усилие творческой воли вызвало у него не простой страх, связанный с чувством личного самосохра­нения, а поистине трансцендентный ужас, опасение за человеческую природу вообще". По секрету вам скажу, милый дедушка, что нарочитое упразднение естества есть любимая мечта всей новейшей эстетики, начиная с кубизма.

Коснувшись деятельность Угрюм-Бурчеева, нельзя пройти мимо общественной стороны его новаторства. Щедрин отмечает, что сей градоначальник не имел желания сделаться благодетелем человечества. Для такого программирования у него просто серого вещества не хватило. "Лишь в позднейшие времена почти на наших глазах, - пишет автор "Истории одного города", - мысль о сочетании прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную теорию, но нивеляторы старого закала, подобно Угрюм-Бурчееву, действовали в простоте души по инстинктивному отвращению от всякой кривой линии и всяких зигзагов и извилин", Угрюм-Бурчеев был, так сказать, бессознательным предшественником той странной смеси нова­торства и консерватизма, которая одним концом уходит во времена Котошихина, а другим прямо в "казарменный коммунизм" упирается. Вы понимаете, милый дедушка, что всякая угрюм-бурчеевщина, даже в самой левой одежде, не наше дело. Однако попытки такого новаторства в прежние времена на отдельных участках имели место.

Между прочим, напомню еще раз о Хулио Хуренито, учителе модернизма и всеобщей ликвидации. Один из его апостолов - Карл Шмидт мечтал об организованной жизни в масштабе вселенной. Этот Шмидт был не то крайним социалистом, не то прусским патриотом, что не так удивительно, ибо уже во времена Энгельса в Пруссии каждая ротная швальня считалась социализмом. Итак, он оставил точный план распределения времени отдельной личности, и все снизу доверху у него было обдумано, - детские дома, трудовые колонии, общежития, столовые, депо развлечений и т.д. Полная победа планового начала над стихией достигла своей вершины в области искусства.

Последнее особенно не понравилось евангелисту Хулио Хуренито - Илье Эренбургу. Он даже позволил себе возразить, что при таких порядках жизнь человека будет подобна "вращению крохотного винтика". Однако учитель разъяснил ему истинное положение вещей и неизбежность реализации планов Шмидта. Без помощи эстетики здесь тоже дело не обошлось.

"Ты видел картины современных художников-кубистов? После всяких "божест­венных капризов" импрессионистов - точные обдуманные конструкции форм, вполне родственные схемам Шмидта".

Хорошо писал Илья Эренбург в 1922 году! Он даже заметил внутреннюю связь кубизма с мировыми войнами и "нарочитым упразднением единства".

А впрочем, как говорится, нет ничего нового под солнцем. Если бы вы, дедушка, знали, что первыми новаторами в этом роде, первыми западниками были основатели восточных деспотий! За много тысяч лет до нашего времени они уже применяли нарочитое упразднение естества и культ прямых линий или "обдуманных конструкций". Да что говорить! Бьши известны даже "отчуждение" и борьба с ним. Ну, словом, полное осчастливление простого населения, которое доставляло для этого новаторства необходимые злаки - ячмень, пшеницу, а также бобы и кунжутное масло.

Однако лучше Щедрина не скажешь. "В те времена, - говорит он о древней истории города Глупова, - еще ничего не было известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивеляторах вообще. Тем не менее нивеляторство существовало, и притом в самых обширных размерах. Были нивеляторы "хождения в струне", нивеляторы "бараньего рога", нивеляторы "ежовых рукавиц" и проч., и проч. Но никто не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего его основы. Казалось, что если человека, ради сравнения с сверстниками, лишают жизни, то лично для него, быть может, особливого благополучия от сего не произойдет, но для сохранения общественной гармонии это полезно и даже необходимо. Сами нивеляторы отнюдь не подозревали, что они - нивеляторы, а называли себя добрыми и благопопечительными устроителями, в меру усмотрения радеющими о счастии подчиненных и подвластных им лиц".

Так же и наоборот, в наши дни некоторые страстные подрыватели основ - только доб­рые и попечительные устроители, и , может быть, один лишь недостаток нужных средств мешает им порадеть о других людях со всей обычной неуклонностью, не лишенной, впрочем зигзагов и даже извилин. Вот почему, когда мне говорят о "новаторстве", я начинаю смот­реть, с какой оно стороны и почему.

Вы, пожалуйста, Константин Макарыч, мое письмо никому не показывайте. А то, я знаю, у счетовода племянник в Москве на писателя учится - чего доброго, дойдет до новаторов и консерваторов, что я о них думаю. Ну, всем не понравится, а кто за меня будет? Трудно сказать. Общественная мысль, как физика, имеет своей особый язык, и к нему нужно привыкнуть. Но можно от него и отвыкнуть, милый дедушка! Особенно, если годами приходится слышать много пустых слов и раз­ные поперечно-полосатые идеи постепенно засоряют серое вещество.

Я, конечно, надеюсь, что за меня будут люди, способные самостоятельно думать. Однако самостоятельно думать - вовсе не значит сосать из пальца. Из пальца как раз ходячую банальность высосешь, только и всего, а будет тебе казаться, что ты очень передовой и самостоятельный. Вот в физике или математике никому не приходит в голову, что можно сделать какие-нибудь открытия, минуя лучшую традицию этих наук и весь проверенный аппарат научного знания.

Язык общественной мысли тоже требует привычки, а головы людей - это как почва, испорченная беспорядочными применениями разных скороспелых агрономических теорий. Так что, кто хочет думать, а не во сне мочалку жевать, тот не может рассчитывать на легкий успех и не должен бояться синя­ков и шишек.

Об этом достаточно. Мне уже давно хотелось спросить вас, милый дедушка, как поживает Вьюн? Помните прекрасную харак­теристику, выданную ему Антоном Павловичем Чеховым? "Этот Вьюн необыкновенно почтителен и ласков, одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом не пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и цапнуть за ногу, заб­раться в ледник или украсть у мужика курицу. Ему уже не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали, каждую неделю пороли до полусмерти, но он всегда оживал".

Будучи критическим реалистом, А.П. Чехов немного сгустил краски в своем опи­сании темных сторон жизни. Но если без очернительства поглядеть, то говорят, что Вьюн живет нехудо. И ничего такого с ним еще не делали, разве что пустит кто-нибудь камнем для порядка. Здесь Чехов свою ограниченность проявил, а в остальном характеристика верна, хоть к делу пришивай.

Вот я изложил некоторое мои взгляды и занял такой непримиримый тон, а сам дрожу, думаю, может быть, вам покажется, что я говорю не конкретно. Согласен, уважаемый Константин Макарыч, Скажите, пожалуйста, конкретнее, а я пойду за вами повторять.

Но если вы все-таки прочтете мое письмо, и то хорошо - дай вам бог здоровья на многие лета. Я прихожу к вам, как Фемистокл к Эврибиаду, и говорю: "Возьми, дедушка, свою палку, побей, но выслушай!" Уж вы там как себе хотите, а все я равно писать буду.

Лети письмо мое орлом, развей тоску своим крылом!




Предыдущая глава

Оглавление

Следующая глава